Дорога долгая легка… (сборник)
Шрифт:
— Ну, мы дали, старик… Шесть часов без перерыва. И по новой можно, как ни в чем не бывало…
Сапожников встал, поспешно оделся и побежал домой. Марина еще не спала. Увидев его, она зажмурилась и сказала:
— Только, пожалуйста, не будите меня. Так болит голова. Я попала на банкет. Не могла отказаться… А предупредить вас я не могла… Завтракайте без меня…
— Конечно, — сказал Сапожников. — Я отведу Глебку на завтрак. Тебе принести поесть?
— Ничего не надо, — страдальчески сказала Марина. Потом добавила, уже засыпая: — Может, булочку с маслом. И закуску… Я потом съем… Так голова болит… Боже, какая я несчастная…
— Прежде чем идти к нему, почитайте его «Усмишки та зирки», — сказал старший из письменников. — Их наизусть можно выучить, там страниц двадцать…
— А что, больше он ничего не написал? — спросил удивленно младший.
— Нет, он в основном по общественной линии и в аппарате. Сильный работник…
— Так, прочитаю «Зирки», и что дальше?
— Это еще не все, — сказал старший. — Конечно, это прекрасный ход — процитировать его книжку, поговорить как писатель с писателем, по большому счету, но нужно и товар тоже иметь… О чем у вас роман?
— Середнячка любит кулака. Идет раскулачивание…
— Не с этого надо начинать — кто кого любит. Надо сказать, что это роман на актуальнейшую тему — коллективизация: о том, как украинские крестьяне созрели для новой жизни и провели у себя коллективизацию. В то время как некоторые на Западе мутят воду, вы в своем романе, и так далее… Пусть кто-нибудь из союза ввернет ему между прочим о вас словечко. Какую вы там общественную работу выполняете? Он, кстати, очень не любит всяких вольных художников от литературы… Да, батенька. А как вы думали? Сложное это дело — обработать редактора. Вы что думаете, мне мои двенадцать романов…
— Между прочим, вы совершенно правы, — сказал, оборачиваясь, полный, курчавый и бородатый человек, сидевший у них в ногах у самой воды. Оба писателя взглянули на него и подивились, отчего они не замечали его раньше и почему он уселся вот так странно между их пятками и морем.
— О чем вы, собственно говоря? — начал с надменностью старший из украинских писателей.
— О неисповедимых путях, которыми можно прийти к сердцу издателя… Ну и о том, что пути эти можно все-таки предсказать. В этом отношении Лилина история представляется мне просто образцовой. Да вы неужто не слышали? Очень известная история…
Старший из украинских писателей брезгливо пожевал губами, оглядывая странную фигуру, сидящую у них в ногах, но младший отозвался с большой живостью:
— Нет, нет! Расскажите, пожалуйста, будьте ласковы. Мы не имеем ни малейшего представления.
— Дело в том, что она до этого уже приносила свои стихи Маковскому, года полтора или два назад, но ведь это такой фат: пришла какая-то там серенькая учительница, откуда ей сочинить что-нибудь этакое, из ряда вон выходящее… Представьте себе ситуацию — он редактор модного журнала, светский лев, эстет…
— Да, да, представляю… — улыбнулся младший из писателей, хотя, честно говоря, подобная фигура главного показалась ему фантастической. — Что же дальше?
— Мы стали думать, как это сделать. Я решил, что нужно ей придумать историю, как говорят англичане, лайф-стори. Вы видели у меня на полке корешки, габриаты? Не видели? Не важно. Мы придумали ей псевдоним. Де Габриак. А позднее еще имя — Черубина. Красиво, верно?
— Очень красиво, — сказал младший из писателей, а старший только скривился.
— Но имя еще полдела или даже меньше. Мы сделали Черубину страстной католичкой…
— Кем? — фыркнул старший из писателей.
— Католичкой! — с энтузиазмом подтвердил кудрявый человек. — Дело в том, что католицизм как тема еще не был тогда использован в Петербурге…
— Это и самому Гончару с рук не сойдет, — буркнул старший из украинцев, а младший сказал:
— Так, так, что дальше?
— Мы решили внести в стихи побольше Испании. Нужна была преступно-католическая любовь к Христу… И вот Маковский получил первое письмо со стихами. Вокруг письма витал аромат тайны и дорогих духов. Это было письмо аристократки… Вы бы видели, что творилось с Маковским. Я-то видел.
— Подействовало? — спросил молодой, улыбаясь мечтательно.
— Еще как!
— Здорово! — воскликнул молодой.
— У ворот Егоровых… — сказал старший с досадой. — А вы, собственно, о каком издании рассказываете? — обратился он к кудрявому, но, странное дело, кудрявого уже не было на берегу.
Тогда старший из письменников с неудовольствием взглянул на младшего и сказал:
— А вам, молодой друг, бдительности надо побольше. Бдительность нигде не мешает…
В сущности, подумала Марина, это не так плохо, что они оказались сейчас не одни на «их скамейке», стоявшей у самого ограждения, лицом к морю. Во всяком случае, Марина была рада этому — пусть видят все, кому не положено знать больше, что у них с Евстафенкой дружба, просто хорошая дружба, содружество поэтов. А кому положено, и так поймут, что к чему, — и задохнутся от зависти. И еще другие кое-кто поймут, что с ней больше нельзя как с девчонкой, которая должна кланяться из-за каждого паршивого стишка, всего-то десять строчек, делов на десятку, а разговоров, разговоров: там поправь, здесь поправь, тут не по-русски, там некрепко сделано, а тут еще и не по большому счету — какой они хотят счет на десятку… Марина с достоинством осмотрела соседей по скамейке: какие-то дикари-отдыхающие, тоже мне богема, много теперь толчется полуинтеллигенции в Коктебеле, примазываются к писательской славе. Этот дикарь был типичный образчик: рубаху какую-то нацепил до пят, — босой, тоже мне мальчик-хиппи, так и сам Евстафенко небось не решится выйти, а уж ему все можно. Бабешка у него серенькая, невидная — Марина глазами указала на нее Евстафенко, чтобы он посмотрел (странно, что он смотрит так долго, дольше, чем требует чувство юмора или приличие, что уж он там углядел, интересно — серенькая такая мышка, пройдешь — не заметишь, будто и нет человека…). Сосед их вдруг заговорил (боже, какой прононс, какой выпендреж, черт-те что, можно подумать: сливки общества).
— Я думаю, вы можете прочесть, Лиля. Раз стихи написаны, они существуют уже не только для вас или для меня… К тому же, — он сделал довольно элегантный реверанс в сторону Евстафенки и Марины, — здесь ведь живут писатели.
(«Что за идиот… — Марина прикусила губу. — Ну хорошо, меня он не знает, но Евстафенку-то должен. Откуда их набежало всяких, о Господи…»)
— Да, мы поэты, — сказал Евстафенко с достоинством. («Боже, как просто он держится, такой человек, ведь мог бы…»)
— И вы тоже? — Серенькая мышка с нескрываемым любопытством разглядывала Марину.