Дорога долгая легка… (сборник)
Шрифт:
— Да это нам проще простого, — сказал Субоцкий. — О чем мы еще здесь говорим? Как, кстати, ваш последний роман, Спиридон Ионыч?
Работяну заговорил с такой обстоятельной серьезностью, как будто он выступал с творческим отчетом перед большой и терпеливой аудиторией.
— Вторая и третья часть трилогии должны отразить развертывание Гражданской войны, перерастание войны в поистине общенародную. Подвиг народа, подвиг простого человека будет по-прежнему на первом плане, описания военных операций вытесняются здесь описанием взаимоотношений среднего командного и старшего командного звена…
— Очень интересно, — сказал Субоцкий. — Не забудьте отразить роль института комиссаров…
— Абрам Евсеич у нас знаменитый боевой комиссар, — вставил покровительственно Кремнев (честно говоря, он считал, что дело писателя творить, а что уж там на каком плане оказалось — разберет критика — она все же и образованней и умнее).
— Спад этого института, отмена славного имени, а потом офицеры, погоны… — это все тоже будет? — спросил Евстафенко.
— Без сомнения, будет прочитываться в контексте… Впрочем, в контексте, вполне понятном посвященному, — сказал Работяну. — Реализм и правда жизни прежде всего. Если этого нет, я не знаю, зачем бы я стал писать? Реализм — надежда и основа…
— Вот уж и напрасно вы так полагаетесь на реализм!
Кремнев и Субоцкий обернулись одновременно.
Конечно же это был он, тот самый, толстенький, мерзкий, в пенсне. Да кто, кроме него, отважился бы городить здесь подобную чушь? Или отважился разгуливать в рубахе до пят?
— А что же, простите, вы хотели бы предложить нашей литературе взамен? — спросил Кремнев и взглянул на Субоцкого многозначительно.
Работяну перехватил этот взгляд, улыбнулся уголками рта, показывая, что он тоже все понял.
— Реализм, реализм и реализм! — воскликнул незнакомец в пенсне, явно уклоняясь от прямого вопроса, предложенного Кремневым. — Я думаю, что именно реализму минувшего века в русской литературе мы были обязаны тем, что ужасы японской войны осуществились.
— Что? Что? — У Кремнева дух захватило от этой наглой абракадабры.
— А как вы думаете? За насилие над мечтой всегда приходится расплачиваться. В течение минувшего столетия только Гоголь и Достоевский входили в область мечты — и кто знает, какие ужасы в начале восьмидесятых годов остались благодаря им неосуществленными!
— Любопытно! — сказал Евстафенко.
— А вы не перемудрили, голубчик? — спросил Работяну. Кремнев сделал ему страшные глаза, но Работяну был человек добрый. Он смотрел на этого кудрявого толстяка в пенсне, и ему казалось, что это просто путаник-неудачник, вернее всего, переводчик какой-нибудь или поэт, у которого за всю жизнь пошло три стиха в журнале «Семья и школа». И, как всегда с ним случалось, Работяну был наказан за свою доброту.
— Что же тут сложного! — снисходительно усмехнулся толстяк. — Эпохи ужасов и зверств всегда следуют за эпохами упадка фантазии и бессилия мечты. Возможные ужасы революции тысяча восемьсот сорок восьмого года были предотвращены романтизмом и политическими утопиями. И если вы помните, жестокая французская революция последовала за восемнадцатым веком, а коммуна за Флобером и Гонкурами…
Кремнев слушал с любопытством, перебирая в уме контраргументы, которые были бы приемлемыми для публикации и в то же время убедительными и эффектными. Именно поэтому он не обратил внимания на знаки, которые подавал ему Субоцкий. Эти знаки заметил Работяну и, сделав вид, что он утомлен стоячей беседой, присел на скамью в отдалении. Впрочем, незнакомца совсем не смутило столь странное отступление его главного оппонента, и он продолжал с задором:
— Если же были виновные в Первой русской войне, то это, конечно, Лев Толстой, не одно поколение заморозивший своей рациональной моралью, и марксизм, оскопивший фантазию многих и многих русских…
При этом ошеломляющем сообщении Кремнев взглянул наконец на Субоцкого и понял знаки, которые тот ему посылал всеми наличными средствами. Они значили, что слушать всю эту белиберду и небезопасно и неприлично. В конце концов, они были здесь не одни, иди потом доказывай, что ты слушал все это с неодобрением… Кремнев сделал вид, что у него срочное дело к Субоцкому, и они стали отходить боком, а потом, прихватив по дороге Работяну, почти побежали к столовой.
Евстафенко остался один на один с кудрявым толстяком.
— Понимаешь, старик, — сказал Евстафенко. — Ты интересно говорил. И пойми меня, я тоже со многим не согласен. Много еще у нас недостатков. Столько бюрократов. Волком хочется выгрызать бюрократизм. Много волокиты. И если я вижу неполадки, я, поэт, в ответе за многое… Ты же видишь, я не боюсь говорить открыто… Сейчас другие времена. И я говорю…
— Нет, нет… — Кудрявый толстяк растерянно потер лоб. — Я, конечно, благодарен вам, что вы не сбежали…
— Ты на них не обижайся, старик. — Евстафенко добродушно потрепал Волошина по толстому загривку. — Они просто-напросто решили, что ты провокатор… Тебе этого не понять…
— Нет, отчего же, — сказал Волошин. — Можно себе представить… Распаленное воображение истинного художника…
— Но ты же видишь, старик, я не удрал… Я все понял… Я как-никак тоже поэт… И не последний у нас поэт, если ты интересовался… — Это была блистательная демонстрация истинной простоты и величия. Но странный толстячок был озабочен чем-то другим:
— Нет, я все-таки не могу понять… Того, что вы сказали о несогласии. О бюрократах. Какие-то мелочи, вы простите, пустяки какие-то… Да вы же поэт, вы пророк… Где пророчества? Где глагол?.. Где жало змеи? Какие-то счеты с чиновниками. С какими-то бюрократами?
— Да вы-то сами, можно подумать… — начал Евстафенко обиженно.
— О, нас мало сечь, вы правы. И все же… Все же мы пророчили. Мы предупреждали. Вот это хотя бы: «Уж занавес дрожит перед началом драмы…» А теперь ваше время, голубчик… Нет, нет, ваш упрек правомерен отчасти, и все же… Я вспоминаю. Вот это, например…
— Ну почитай, старик, почитай, — сказал Евстафенко добродушно и даже нежно трогая Волошина за плечо. — Я ведь вижу, старый, хочется тебе почитать. Всем хочется. Все хотят мне читать — такой уж у меня здесь проклятый отдых…