Дорога к людям
Шрифт:
Светлов есть Светлов. Тему трагическую он приземляет: гильотины веселый нож. Но именно это слово углубляет драматизм темы.
Был Михаил необычайно остроумным человеком и очень любил шутку.
Как-то встречал я Новый год в клубе писателей. Три часа ночи. Все перебывали друг у друга за столиками. Несколько раз я чокался со Светловым. В очередной раз он проходил мимо, я остановил его:
— Повторим? У меня теперь не водка. Чача!
— Ну, что ж. В честь грузинки Радам! Только знаешь что, старик? Что такое ерш или медведь? Нет, это не то, что ты думаешь.
— Я и не думал обижаться.
— Не обижайся, ты для меня не «разный». Будь здоров, Женя, не кашляй.
К друзьям он относился по-отцовски бережливо и нежно.
...И если не в силах Отбросить невроз, Герой заскучает порою — Сам лучше лягу под паровоз, Чем брошу на рельсы героя.И друзья отвечали ему тем же. Вот он воображает — он умер.
Прохожий застынет И спросит тепло: — Кто это умер, приятель? — Герои ответят: — Умер Светлов! Он был настоящий писатель!Написано в 1927 году. Михаил тогда и думать не думал о смерти. Оптимист. Втайне цену своему дарованию знал, но никогда не бравировал им. Пожалуй, последняя строка стихотворения — редчайшая по откровенности, да и то настоящим писателем, по Светлову, признал его прохожий за то, что поэт решил: сам лучше лягу под паровоз, чем брошу на рельсы героя.
Однажды я приехал с фронта в Москву, Михаил Аркадьевич оказался временно там же. Вместе с моей будущей женой обедал я по каким-то загадочным талонам в ЦДРИ. Вошел Светлов, сузил глаза, расплылся в улыбке, исчез в ней, а возникнув снова, стал серьезным и сказал:
— Нехорошо, Женя. Нехорошо, старик, скрывать от меня таких красавиц. Кстати, что это у вас за зелье в графине?
— Тархун, Миша. Трава есть такая.
— Трава, это хорошо. Ну, а проспиртована?
Присел. Пить не стал.
— Лучше пойдем ко мне, старуха. Там есть у меня овощ. Настоящий. Соленый огурец. Правда, половину я отгрыз. Но будет чем закусить.
Старухе было тогда тридцать лет. Мы охотно двинулись за Михаилом Аркадьевичем, — он, впрочем, не любил, чтобы называли его по отчеству. Держался так, будто все вокруг молоды, а он среди них волшебный добрый или порою сердитый старик. Пришли в его пустую квартиру на углу Тверской и проезда Художественного театра. Он вынул из кухонного стола недоеденный огурец.
— Потрясающе! — сказала Варя.
— А-а как же! Не углами богата хата, а... Где твоя жидкая травка? Нет, по-настоящему говорится — не пирогами изба богата.
Мы выпили по стопке ядовито-зеленого тархуна.
— Вы не женаты? Нет, в самом деле, откуда ты, красавица? На фронте Женя украл? Он такой!
— Я только собираюсь на фронт.
— И хозяйства у вас своего нет? Действительно, не пирогами изба ваша богата.
— Мы не женаты, — теряясь, сказал я.
— Ты возьми старуху на фронт. Там не страшно. Это в тылу страшно. Верно? Давайте выпьем за наш фронт.
Через день я должен был возвращаться в 16-ю армию К. К. Рокоссовского. С Варей все было неясно, радостно и мучительно.
— И давно у вас так? Не ладится? Это всегда так бывает. Любовь — загадочна, сказал один пошляк.
— Да что вы, Михаил Аркадьевич, — неопределенно сказала Варя. — Какая любовь?
— Уто-мленное солнце тихо в море садилось, и кто-то там сообщил, информировал, что не-ет лю-юбви. И соврал!
Я молчал, подавленный.
— Соврал, мерзавец... А ночь такая лунная, поговори хоть ты со мной, гитара семистру-унная! Поговори со мной, старушка.
— Вы лучше стихи свои прочтите.
— Стихи — завтра. Поздно. Три ночи. Не три ночи, а три часа ночи, к сожалению.
— Я бегу, — встрепенулась моя будущая жена.
— А пропуск есть? О комендантском часе забыла?
— Я так пройду. Не заметят.
— Не разумно. Просто глупо. Оставайся здесь.
И мы остались, устроившись в двух комнатах. Утром Варя проснулась раньше меня. Вышла на кухню. Михаил Аркадьевич, понурившись, сидел на плите,
— Рано же вы встаете, Михаил Аркадьевич. Мне — на работу, а вам-то зачем?
— Называй меня Миша. Я не спал. Думал об утомленном солнце и о том, что любовь есть, существует. Согласна?
Варя всплеснула руками:
— Не ложились? Что-нибудь случилось?
— Случилось. Влюбился.
— В Радам? Она прелестная.
— Сам знаю, в кого влюбился. Я всегда влюблен. Не могу не влюбляться.
— Это слово можно понять и так — не могу не влюблять в себя!
— Верно. Красив же? Напоминаю Рудольфо Валентино? Только вот он стихи писать не любил.
— Что же вы, так всю ночь на конфорке и просидели?
— Милая, я всегда — при конфорках, и только при них.
— Не кокетничайте. Всего хорошего. Спасибо!
— На фронте встретимся, старуха.
Вскоре поднялся и я. Светлов ничего не сказал о конфорках. В петлицах воротника гимнастерки у него блестели две шпалы.
— Чаю нет, капитан, — сказал Миша. — Есть тархун на донышке.
— Я не опохмеляюсь. Да и не с чего...
На другой день я уехал на фронт. Вскоре и Светлов. После войны я бывал у него дома на улице Черняховского, по-моему, в кооперативном доме, — где достал деньги вечно нуждавшийся Михаил Аркадьевич, не пойму. Очевидно, друзья помогли. Виделись в клубе писателей. Миша сидел за столиком на веранде, как всегда окруженный юношами, слушал их стихи, хвалил, делал благожелательно поправки, советовал продолжать, учась у Пушкина, но не подражая ему. Позже, много позже Победы тяжело заболел. Несколько раз лежал в больнице. Отпросился, выписался, уехал в Переделкино, в Дом творчества. Там стало хуже. Снова — больница.
Мы возвращались из Коктебеля. В Харькове взял я «Правду». И не поверил глазам своим. Черным по белому — скончался Михаил Светлов. А мы как раз, зная с его болезни, сразу после приезда должны были навестить его в больнице. Поздно! То, что необходимо, нужно делать сразу!.. Нет больше Светлова... Поэзия его будет жить долго, и какое же счастье, да, счастье, знать: ты дружил с ним! Ты хранишь его книги. Ты видишь его — улыбающегося, острящего, изредка грустного, жизнелюбца, оптимиста. Поэта!