Дорога на Элинор
Шрифт:
Время было девять часов тридцать восемь минут и сорок секунд, перемена между вторым и третьим уроками, и для решения у Володи Терехова было секунд десять, не больше, тогда он этого не понимал, а сейчас знал точно, и сейчас ему казалось, что мысли в его черепной коробке шевелились медленно-медленно, как неживые, а тогда — помнилось — соображал он лихорадочно быстро и не соображал даже, а скорее внутренним инстинктом выбирал из двух решений, и выбрал наконец, бросился к Димке из своего закутка, дрожавшими руками перевернул на спину, ожидая увидеть что-то страшное, а увидел хлопавшие в испуге глаза.
«Эй, — сказал Бирюк, — ты чего?
«Я хотел»…
«Поскользнулся, наверно, — задумчиво сказал Димка, поднимаясь на ноги. — Пол скользкий»…
Терехов тихо отступал — подальше от греха и от выяснения отношений, но решение уже было принято, и, отойдя на относительно безопасное расстояние, Володя сказал:
«Это я тебе подножку подставил».
«А? — сказал Бирюк. — Ты что, с глузду съехал?»
«Не, — сказал Володя, — просто бежал ты быстро».
«А, — сказал Бирюк. — Я всегда быстро бегаю. Быстрее тебя».
Разговаривая, они шли по коридору, прозвенел звонок, и нужно было торопиться — историк Игорь Константинович не любил, когда кто-нибудь входил в класс позже него, и сразу вызывал к доске, а про Киевскую Русь Терехов не прочитал ни строчки, похоже, что Бирюк тоже, и, покосившись друг на друга, они резво припустили по коридору. Димка, конечно, оказался быстрее и вбежал в класс первым, Володя за ним, хлопнув дверь и едва не ударив входившего учителя по носу…
Точно, — подумал Терехов, — именно тогда и так все было, кроме… Действительно, все точно, но… Что-то не так, это было его воспоминание, его жизнь, но все-таки… Да, вот: не признался он Бирюку, что подставил ему подножку, хотел признаться, но промолчал. Димка, может, все сам понял, а может, и нет.
Жизнь была его и не его в то же время. Он прожил жизнь еще раз — и тот ужасный день, когда вышла его книга «Вторжение в Элинор». Он увидел томик на прилавке расположенного рядом с домом книжного магазина и понял, что завершился этап и нужно сделать то, ради чего заставил вчера Жанну купить моток не нужной в хозяйстве бельевой веревки.
Не то чтобы ему не хотелось. Напротив, каждая клетка в его теле была готова к этому, и если бы он вдруг раздумал, то его постигла бы страшная болезнь, организм не мог больше существовать в прежнем ритме, настроился на перемену участи, и нельзя было его обманывать, да и невозможно.
Только звонить Терехову было совершенно не обязательно. Это не было театральным жестом — пусть, мол, помучается, пока не поймет истинной причины произошедшего, — но и необходимости в звонке тоже не было. Не дурак Терехов, сам все поймет в свое время.
Позвонил. Свернул петлю, попробовал веревку на прочность, пытаясь разорвать ее руками — не получилось, конечно, — приладил на крюк в кухне, подставил табурет, все приготовил, а потом, будто в голову хмель ударил: набрал знакомый номер и, услышав голос — свой голос, неузнаваемый в путанице телефонных линий, — произнес театральную фразу, не продуманную заранее. Бросил трубку и сунул голову в петлю с таким душевным восторгом, будто не с трехмерным телом расставался, а напротив, получил, наконец, главный жизненный приз и готовился растратить его, не думая о последствиях.
Он предполагал, что будет больно — перелом шейных позвонков, что ни говори, — и воздуха станет катастрофически недостаточно, а на самом деле организм его уже был подготовлен к миссии, сознание отключилось, едва упала табуретка, а потом включилось опять, и что происходило между этими двумя мгновениями, Ресовцев не помнил — мир перед его глазами возник, как после перерыва в показе фильма. Кадр, темнота, и — следующий кадр.
Он был собой, но другим, он чувствовал себя старше лет на двадцать, тело было другое, руки-крюки, в голове тупой гул, и с глазами тоже что-то случилось, он не так ясно видел, туман какой-то, не мешавший на самом деле смотреть и различать детали, но висевший подобно прозрачному занавесу.
Комнату он узнал, конечно, — собственную комнату на Шаболовке. И понимание пришло сразу — он подумал, что, когда был без сознания, мысли продолжали себя, для мыслей не нужно пространства-времени, а для сознания нужно. Сознание помещается в мозгу, как птица в клетке. Если клетки нет, то нет и сознания, ему негде быть, но мысль от этого не останавливает своего вечного движения.
Тело… — подумал он. Инертная масса, существующая в четырехмерии. Значит, действительно есть закон природы, включающий сохранение массы не только материальной, но и мысленной, и какое же усилие было проделано кем-то (мной, — подумал он, — кем же еще? Мной, конечно!), чтобы в четырехмерии возникла (для физиков — из ничего!) моя личность с новым двадцатилетним жизненным опытом?
Ему так захотелось этот опыт хотя бы вспомнить, но в дверь кто-то стучал. Он знал, конечно, что стучал сам, тот, кто опубликовал «Элинор», ничего пока не понимавший, и не объяснишь ему сейчас, потому что еще в себе нужно разобраться, в том, как действуют обобщенные законы, он ведь не собирался сюда и сейчас, он — в его собственном, без нового опыта — сознании только что умер, ушел, что-то происходило в большом мироздании, и он это, конечно, поймет…
Он человеком был или кем?
Я хочу стать собой, подумал Терехов.
Я хочу быть собой, думал Терехов, все менее понимая, что это все-таки значит. Он всегда был собой — разве хоть раз предал себя, разве хоть раз делал то, что считал подлым, плохим, искажавшим его человеческую суть?
Сделал, подумал он. Один раз. Только один — когда допустил, чтобы издательство выпустило в свет «Вторжение в Элинор». Теперь он знал, что сам писал роман, пусть это и был Эдуард Ресовцев, другой палец многомерного существа, частью которого являлся и он, Владимир Терехов, все равно это был он, собственной многомерной персоной, но тогда он не знал этого, тогда это был чужой роман, чужой текст, и он присвоил чей-то, не его, жизненный опыт, он ведь знал, что никогда не написал бы ничего такого, не смог бы, текст был выше его умения и понимания, и он совершил подлость, взяв его себе — у мертвого человека, пусть тоже себя, но он не знал этого, не знал, не знал…
Сознание мое не знало, — подумал Терехов, — но в глубине я наверняка понимал, что имею на это право, ведь я имел на это право, тут и говорить не о чем.
Это оправдание? — подумал Терехов. — Кто я? Сознание составляет мою суть или те глубины, в которых не разобраться?
Я хочу быть собой, но кто — я?
Я хочу быть собой — каким стану, выйдя из нашего скованного пространством-временем мира, туда, в большое мироздание. Наверно, это прекрасно — жить во множестве измерений сразу. Так, наверно, чувствуют себя боги. Для себя-прежнего я стану богом, всемогущим и всеведущим, а на самом деле обыкновенным разумным существом — просто мир, в котором я буду жить, бесконечного сложнее того мира, где я жил до сих пор.