Дорога на Элинор
Шрифт:
— Я приготовлю бутерброды, — сказал Терехов, — и поставлю чай. Будете?
Он пошел на кухню, Жанна последовала за ним, Терехов слышал шорох ее платья, ее дыхание, и туфельки ее постукивали по паркету.
— Ты тоже хотела… уйти? — спросил он не оборачиваясь. Достал из холодильника колбасу, принялся нарезать ее на деревянной подставке. Жанна сказала коротко:
— Эдик.
— Что Эдик? Что Эдик? — вспылил Терехов и обернулся, наконец, к Жанне, притянул ее к себе, целовал в щеки, в лоб, в шею, глаза были закрыты, слух отключился, он только думал, целуя Жанну, и знал, что мысль его слышна ей, передаваясь, будто звук, через поверхность губ, через языки, касавшиеся друг друга,
«Что Эдик? — думал он. — Эдик предал тебя, и ты хочешь, чтобы я поступил так же? Я люблю тебя, и что будет с этим чувством, когда мы станем с тобой одним существом? Я всегда боялся умереть, ужасно боялся перестать быть. Для меня жить — это быть собой, ощущать себя, помнить, строить планы, принимать решения. Я — это осознание себя. Возможно, существует бессмертная душа. Возможно, она покидает тело в момент смерти. Возможно, моя бессмертная душа — часть существа, живущего в большом мире, смерть тела не означает истинной смерти, и то существо продолжает жить, как живу я, если у меня отрезать палец или вырезать аппендикс. Все это возможно, я не собираюсь с Эдиком спорить и не могу, мы видели с тобой большой мир, часть его, и то, что энергия переходит из одной странной формы в другую, мы видели тоже, это все есть, но, Господи Боже ты мой, когда я умираю и моя душа — часть чьей-то бессмертной сути — покидает тело, я перестаю помнить. Моя память, возможно, становится чьей-то общей памятью, но перестает быть моей. Мое сознание становится, может быть, частью чьего-то сознания, но перестает быть моим. Если я умираю, то умираю навсегда, потому что потом живу не я, а кто-то, получивший меня в наследство, и мы с тобой не сможем лежать вместе в постели, целовать друг друга в губы, я не смогу говорить, что люблю тебя, потому что, когда мы выйдем, наконец, в большой мир, нас не станет, потому что другие мы — это другие, я не хочу этого, не хочу, не хочу…»
— Пожалуйста, — сказала Жанна, оттолкнув Терехова, — ты делаешь мне больно.
— Извини, — пробормотал он. Поднял упавший на пол нож и нарезал колбасу, бросил кружочки в плоскую тарелку, хлеб был уже нарезан, и Терехов достал несколько кусков из пакета, Жанна тем временем включила газ под чайником, села к столу, сложив на коленях руки.
— Вам помочь? — крикнул из гостиной Лисовский, и они ответили одновременно:
— Нет, спасибо!
— Я все это знаю, — заговорила Жанна, сплетая и расплетая пальцы. — Обо всем этом я думала много раз. Эдик, должно быть, считал меня… не очень умной. Мужской шовинизм — он не смог бы жить со мной, если бы знал, что я понимала в его работе больше, чем, как он думал, я понимаю.
Но вы и не жили вместе, подумал Терехов. Может, ваш брак потому и получился таким странным, что твой Эдик не хотел все время видеть тебя рядом.
— Нет, не поэтому, — Жанна подняла на него удивленный взгляд. — Но я сейчас о другом… Я всегда знала, что, если Эдик уйдет… и физически тоже, он ведь старше меня… я уйду с ним, я не смогу… И веревку я купила, потому что Эдик меня попросил. Не сказал, он уходил на работу, а я прибиралась в квартире и тоже торопилась, мы уже попрощались, и он подумал, что нужна веревка…
— Подумал? — пробормотал Терехов.
— Не помню, чтобы он говорил это вслух. Но когда Эдик ушел, я точно знала, что он попросил меня… Знаешь, я не всегда могла отделить слова от мыслей. Когда мы с Эдиком разговаривали, я не знала, что он говорил для меня, чтобы я слышала, а что представлял себе, и тогда я представляла тоже и могла описать словами, и мне казалось, что слова все-таки были произнесены — Эдик произнес их, но если бы кто-то записал наш разговор на магнитофон, то получились
— Да, — Терехов выключил газ под закипевшим чайником, и слова падали в наступившую тишину, как звонкие теннисные мячики. — Да. Ты готова. За ним. Раствориться. Стать кем-то. А я не готов.
— К чему? — спросил Лисовский, тихо войдя в кухню и остановившись за спиной Терехова. Терехов чувствовал затылком его дыхание и знал, не оборачиваясь, что в руке Олег держал наполовину заполненный бланк допроса, совершенно, вроде бы, теперь неуместный. — Жанна Романовна, вы только что признались, что купили веревку, потому что об этом вас попросил муж, Ресовцев Эдуард Викторович.
Это из-за меня, подумал Терехов. Я не захотел, и мы распались, Эдик сейчас один, ему плохо, и Жанна одна, ей плохо тоже, а Олега что-то повлекло куда-то и оставило на полпути…
— Нет-нет, Владимир Эрнстович, вы решительно не правы, — сказал Лисовский. — Эдуард Викторович все прекрасно объяснил, и я готов… был готов… Наверно, это было во мне с детства. Однако дело есть дело, и его нужно завершить, поставить точку.
Пока он говорил, Жанна вытащила из шкафчика три лучшие чашки («Как ты узнала, где они стоят? — подумал Терехов. — Ты еще ни разу не открывала этот шкафчик!». «Но ведь они стоят именно здесь, — подумала Жанна, — и не создавай лишних сложностей!»), ошпарила их кипятком из чайника, опустила в каждую чашку пакетик «липтона», обнаружив запасы чая и кофе в нижнем ящике кухонного столика, и сахарницу придвинула, обернулась к Лисовскому и сказала:
— Олежек, а кто все-таки в этом деле подозреваемый? Я — потому что купила веревку? Володя — потому что опубликовал роман? Эдик — потому что подготовил все это? Или ты — потому что занялся расследованием и соединил то, что не следовало соединять?
— Я? — растерянно произнес Лисовский. Он подошел к столику, положил на него лист протокола, взял чашку, налил в нее до верха из чайника, сахар сыпать не стал и не стал дожидаться, пока вода потемнеет, сделал несколько глотков, поставил чашку на лист бумаги, пролив несколько капель, и все это время в голове у следователя происходила мыслительная работа, которую Терехов ощущал, как тяжелое движение чего-то в чем-то, но не мог распознать, расслышать, вмешаться, объяснить или самому понять то, что хотел, возможно, объяснить Лисовский.
— Жанна Романовна, почему вы думаете, что я — убийца вашего мужа? — спросил он наконец.
— Потому, — спокойно сказала Жанна, — что ты готовил себя к этому всю жизнь.
— Да?
— Когда ты впервые решил, что станешь разгадывать загадки и сделаешь это своей профессией?
— Ну… лет в шесть, наверное. Что в этом такого? Мой друг, к примеру, хотел стать обходчиком.
— Путевым обходчиком?
— Нет, обходчиком в зоопарке. Обходить клетки и следить, чтобы со зверями все было в порядке. Не кормить, не мыть, не лечить — просто обходить и смотреть.
— А ты — разгадывать загадки. Когда твои загадки начали принимать криминальный характер?
— Ну… лет в двенадцать.
— Интерес к расследованиям вообще или конкретно к какому-то типу преступлений? — продолжала допытываться Жанна. — Ты читал книги? Детективы? Конан Дойла, Кристи?
— Нет, — усмехнулся Лисовский, — читать я тогда не любил и почти не читал — даже по школьной программе. И… Вы… Ты права, пожалуй. Теперь, когда я это вспоминаю, то все понимаю иначе. Мне всегда хотелось разгадать такую загадку, какую разгадать невозможно. Не то что никто не может, а я такой умный… Я не считал себя умнее всех. Нет, загадку разгадать вообще должно быть невозможно. Я придумывал такие загадки. Точнее — модели преступлений.