Дорога на простор. Роман. На горах — свобода. Жизнь и путешествия Александра Гумбольдта. Маленькие повести
Шрифт:
5
Есть место, где кручи возносятся выше и Жигулями наступают на Волгу. Река отпрядывает и крутою петлей огибает их.
В этом месте, укромном и грозном, издавна главное пристанище казаков.
Сюда собирались люди со всех концов русской земли.
Вниз по реке спускались с язвами на кистях рук и на шее от доски–колодки, с обрывком цепи на ногах. С солнечного захода шли донцы и бритые сивоусые днепровцы, прибегали рязанские мужики.
На притоптанной почве под мшистым камнем горел костер.
— О, голи прибыло!
— А она их, матушка, сполоснет светлой водицей.
— Вся Русь бредет.
— Что так?
— Неведомо. Поднялась и бредет. Мы–то — сюда. Пса–рями были. Да кровь на нас… вышло такое дело… не заячья кровь.
— Кистенем грехи отмолишь, коли способный.
Жидкое варево кипело в котлах. Голоса отдавались эхом. Дозорные, осыпая глину и щебень, взбирались на верхи Жигулей. Внизу ютились убогие рыбацкие селения. Редко–редко вилась струйка дыма над пустыней Волги.
Медленное пятнышко показалось внизу на реке. Судно с астраханской стороны. У корабельщиков упало сердце, когда темньш облаком повисли на краю неба Жигули и, обнаженная, в искрошенном камне, поднялась над ними Казачья гора…
— Смотри! Там что? Смотри, Патрикеич!
— Там тихо, пишто, хозяин.
Купец был жох, ловок в делах и не трус, иначе не пустился бы один по Волге. Он верил в свое молодое счастье. Но теперь, на судне, не мог усидеть на месте.
Он приказал, чтобы все свободные влегли в весла и чтоб распустили паруса. Но под горой крутило, и паруса хлопали. Судно двигалось медленно мимо шумевших лесом берегов.
Охрана взялась за пищали. Хозяин в который раз обходил своих. Он всматривался в них, и лица их казались ему чужими, незнакомыми, будто он видел их впервые.
Этот не выдаст. Он служил еще отцу. Похож на добрую собаку… У того на посконной рубахе расползшееся ржаво–кровяное пятно. О чем он думает? До сих пор хозяин, купец, не задавал себе такого вопроса. А ведь тот думает. О чем? О персидском золотом шитье под палубой, какого ему не нашивать и не даривать девкам? Может быть, о жене, которая, по бабьей слабости, годами не зная мужа, поддалась на чужие прелестные речи и ласку? А есть ли у него жена?..
Все снимали шапки, пили за хозяйское здоровье, будто жили одной душой, — хозяин и работники, — любо смотреть. А выходит, он ничего о них не ведал.
Нет, тот выдаст. Продаст ни за что. И другие тоже. Ничего не прочтешь в их глазах.
— Наддай, ребятишки, дружней–веселей, бочонка вина не жалко!
Эх, зря поскупился на охрану, зря похвастался — ушел один вперед, не пристал к каравану.
— Никого нет, Иван Митрич, — доносит старый приказчик.
И садится, смотрит на берег. Потом говорит:
— А то можно бы обождать. К завтрему нагонят задние…
Значит, можно еще исправить это, свою смелость? Хозяин мозгует. Он любит песни, пляс. В Астраханр, в персидском ряду, лавки, завешенные шелками, — как корабли, поднявшие алые и золотые паруса… Там запах моченой кожи и гнилых арбузов, ни на какой другой не похожий. Вот что в мыслях у него, —
Он снова слышит голос Патрикенча:
— Народ притомился…
А вода шумит у бортов, завивая легкий белый сбитень пузырей. Она тоже как шелк, протканный солнечными нитями. Видно, как уходит и плещет на берег косая теплая волна. Может быть, не просто ради торговой выгоды спешил он, опережая других купцов. Может быть, ждет его в Москве одна душа. Что в ней, девчонке со щеками, вспыхивающими пламенем, с опущенными долу глазами, тонкой, как тростинка? Она гуляет в саду, смеется или грустит, радуется вот этому же солнцу. И чей это подарок у нее, жемчужные подвесочки в ушах? «Боярышня в боярышнике», — думается ему, и он решает:
— Проскочим!
Оп дает волю своему неугомонному упорству. Расставляет охрану на палубе. Пусть будут далеко видны дула, копья, сабли.
Вдруг что–то смущает его. Он припомнил. То был пустяк. Утром, на привале, к судну подошел человек. Он навязывал работным людям низки рыбы, приговаривал: «Не жалей грошей». Да не по–рыбацки, въедливо выспрашивал, бесстыдно, упорно высматривал. Угрюмый, со сверлящим глазом. «Звать тебя как?» — «Всем святым поставь го свечке, там и моего помолишь». — «Чей?» Покосился. Клунин, что ли, сказал? Или Смырин? То — в издевку: значит, ничей. Ничьи люди тут. Купец почувствовал, что его лоб стал мокрым от пота.
Отметил место на берегу.
— Патрикеич! Досюдова не доедем — назад поворотим, если что. А переедем — заспешим вперед.
У гребцов взмокли спины, кровавые мозоли на ладонях…
— Так ничего нет? Ты зорче моего.
— Ничего… Да только… С нами сила крестная!
Из устья реки Усы высыпала черная стайка лодок. Их почти не видно над водой, только заметно, как вспыхивают огоньки по бокам — то часто взмахивают весла, рассыпая водяные брызги. Взвились рогожные паруса, стая стругов берет наперерез; видно, что они полным–полны людей. Смутпый рев долетает по воде.
Теперь на судне кричат все. От сверхсильного напряжения людей зависит, проскочит ли судно.
Все ближе лодки, шибко разбежались они по воде. Уже слышны ругань и свист. Пестрый — как напоказ — человек с вихром из–под шапки правит крылатой стаей.
— Сниму, купец! Твой целковый! — кричит стрелок.
— Первым не пали! Озлишь!
Вот они. Сотня рук, взмахивающих веслами. Косматые головы, полуоткрытые, тяжело дышащие рты. Кудрявый чуб у рослого вожака.
Ясно слышен его покрик:
— Налегай, братцы–удальцы! Хвост прищемим, бурмакан аркан!
Вот они, душегубы. Они — за его жизнью, за его, Ивана Митрича, кровью. Что она им?
И ему вспомнилось, как, маленький, он протягивал руку против солнца или против огня и дивился, видя красную кровь свою внутри прозрачных пальцев.
И, как в детстве, ему представилось, что, если зажмуриться или оборотиться туда, где в золотой пыли спокойно носились птицы, сгинет нелепица, останется все твердое, ясное, необходимое, что было четверть часа назад.