Дорога на простор. Роман. На горах — свобода. Жизнь и путешествия Александра Гумбольдта. Маленькие повести
Шрифт:
— Греби, рви, не щерься, Иуда!
Он хлестнул наотмашь гребца, уже грудью припадавшего с пеной на почернелых губах к спине переднего товарища.
— Вызволяй, соколики–голубчики, озолочу!
Что? Маху дали воры? А то как же? Ведь он — жив человек! Перенять расшиву не удалось, проскочила. Позади нагие обрывы, змеистые гребни, дремучие чащи — вот–вот сплывутся в недоброе облачко.
Маленькая рыбацкая лодка на стрежне, мирная, на ней на шесте черный лоскут.
Скинув шапку, купец бормочет:
— Господи,
И не заметил никто на судне, как из сумрака прибрежных кущ выпорхнул в мертвой тишине десяток новых стружков.
Человек на рыбачьей лодке махнул черным лоскутом, и стружки разделились надвое, зашли спереди и сзади.
И когда увидел их купец, он сразу стал спокоен. Нечего ни истошно орать, ни суетиться. То был конец. Все же взял самопал, неспешно, не торопясь, навел, пальнул. Еще несколько выстрелов враздробь грохнуло с расшивы.
Но уже с хряском десяток крючьев вонзился в смоленые борта.
Полуголые люди, вышибая доски, полезли на борт. Снова у кормы раздался крик чубатого вожака. Бой был короток. Судовые кидали оружие. Малочисленная охрана, смешавшись, отбивалась недружными ударами топоров и бердышей.
Тяжеловато взобрался с рыбачьей лодки, шагнул через борт, оправил полы плотный, невысокий человек. Огляделся кругом, обнажил голову.
— Помяни, осподи… души хрестьянские…
Деловито прошелся по палубе, негромко распорядился.
И по приказу Якова Михайлова сорвали люк в трюме. Тюки с товарами стали переваливать в ладьи.
Вода повернула судно поперек реки. А по сосновым доскам палубы, вылизывая тонким языком встречные предметы, осторожно уже бежал синеватый на солнце огонь, выскользнувший из печки, где так и не доварились щи.
В кучке казаков у кого–то из шаровар покатились серебряные монеты.
Никто не нагнулся за ними и виду не подал.
Но на плечо рябого казачка–певуна, который был в той кучке, властно легла рука Михайлова.
— Вор? Своих обирать?
Мгновенно вокруг казачка стало пусто. Он точно осел под пригнетающей его рукой. Не было страшней сказанных ему слов. Дико, исподлобья глянул казачок на Михайлова, смуглое рябое лицо сразу пошло пятнами. Дернул плечом, силясь скинуть руку.
— Что ты… за что ты?
Тогда Михайлов спокойно с короткого размаху ударил его, и казачок от удара втянул голову в плечи. Два казака скрутили его кушаком.
— Как пес шелудивый у артельного тагана, — сказал Михайлов и выругался. — Открыл себя, все увидели тебя, какой ты гад.
Что–то хотел выговорить казачок, но задыхался, только пузырьки слюны булькали на его губах.
— Молчишь, сволочь? Не вякнешь теперь, вражина!
И, будто новый удар, дошиб его этот окрик. Покорно, заплетаясь ногами, как пьяный, пошел он, куда повели. Казаки поворачивались и смотрели на него и на атамана Михайлова.
И вот он стоит перед главным и верхним, перед Ермаком. Рванулся было к
— Батька, не я!
Михайлов, совсем спокойный, все рассказал обстоятельно, точно не слышал нечеловечьего крика казачка.
Ермак — ни слова, нехорошее дело. Брязга подал голос:
— Как смотришь, атаман?.. Парень справный, песни — верно, слышал — складно играет. За чужие спины не хороняка. Серебра этого всего и будет на полтину. Выпороть бы…
— Яков! — поднял глаза Ермак.
— Серебро вы подбирали? — оборотился к двум казакам Михайлов. — Оно?
— Оно самое, — подтвердили казаки.
— Что — оно?! — опять очнулся казачок. — Что? Невиноватый я! Не липнет серебро до моих рук! Губишь мою жизнь, Июда! Знаю, за что ужалил меня…
— Опомнись! — заорал Брязга. — Чью руку кусаешь? До земли кланяйся артели, винись. Перед атаманами запираешься…
— Батька мне атаман. А его атаманом над собой не ставлю! — И казачок вырвался из рук, державших его; шапка упала, рубаха разорвана в вороте и под мышками.
— Не ставишь? — с угрозой спросил Ермак.
— А и выпороть, правда. — Михайлов только чуть допустил улыбке шевельнуться под густым пшеничным усом. — Да что там, дурья голова, невесть чего несет. Пригоршню одну и черпанул из мелочи у купца — делов–то!
Но казачок больше ничего не слышал.
— Через злобу его, через месть пропадаю! Не стерпел он, что насквозь видел я черноту его. Вона насколь занозила тебя правда моя, Яшка!
И все мрачнее хмурился Ермак. При слове же «Яшка» вскочил, бешено повторил:
— Не. ставишь? Не ставишь? По донскому закону!
Казачок замолчал, как осекся. Не противился, силился даже ухмыльнуться, когда надевали ему на рвапую рубаху, поверх скрученных рук, кафтан. Свели вниз, к лодке. Зашили рукава кафтана, набили их камнем и пескОхМ. Он сплюнул сквозь зубы, засвистал. Прошел последнюю полоску берега до лодки, ногой загребая песок. Трое отъехали с ним. Он коротко крикнул без слов и весь дернулся только тогда, когда, подняв, раскачали его над глубокой водой.
Был — и не стало молодого певуна, рябого неспокойного казачка Ивана Реброва.
Вечером однолетка его, парень почти безбровый, с выцветшими бледно–голубыми глазами на маленьком лице, Селиверст вышел плясать под шутовскую песню. Он был пьян, плясал, выкидывая ноги, приседал, семенил, подскакивал нелепо и развинченно, взмахивая руками, точно ловя кого–то. Смерть шагнула мимо него, а он — вот он, это его горсть побывала в кожаном кошеле у купца — грех попутал, — смерть прошла в полшаге, да обмишулилась, мимо прошла. И еще сколько–то осталось у него серебряных кругляшек, не все выкатились… Стало ему муторно, при казни Реброва с берега убежал и заливал, и заливал водкой… Теперь, срывая голос, шепелявый Селиверст кричал бессмысленные шуточные слова: