Дорога на простор. Роман. На горах — свобода. Жизнь и путешествия Александра Гумбольдта. Маленькие повести
Шрифт:
Вечером говорила красавица жена Максима:
— Реки увидишь не как наши: береги–яры крутые, вода ясная, где быть супротивному берегу — только туман пал… По морю плавал?
— Плавал.
— Плавал… А я — нет. Там каждая река — что море. Одну минуете — другая на пути, широка, величава. И за последней на горе стоит шатер, хан–царь Кучум сидит в шатре. Закрывает путь к иной горе, к белой; а за белой — желтая гора. Высока, верха не видать. Серебряна гора — белая. А желтая… Татаровья зовут: Алтын–гора.
Разузоренные
Но по последнему слову Гаврила Ильин вскинулся:
— Алтын–гора?!
Женщина подтвердила спокойно, закат бил в стоячие озера ее глаз:
— Злата–гора. Лишь низом зверь рыскает, птица летает. Верхов ее, говорю, никому не коснуться… Ты счастливый?
Он никогда не думал об этом.
— Счастливый, — опять утвердительно кивнула она головой. — А я?
Что ни говорила, все будто примеряла на себя. И слова у ней былп какие–то чужие, словно подслушала их где–то и прибрала себе.
— Чему завидуешь? — спросил Ильин. — А завидуешь — снимись отсюда. Поехала бы с нами?
— Еще бы!
— Ваши люди тоже пойдут. Вот — хозяйкой при них. Ведь на чем захочешь, на том и поставишь. Все в твоих руках.
Засмеялась:
— Баба?!
Конечно, он не говорил всерьез. Наверно, его подмывало вывести ее на чистую воду. Она взялась рукой за щеку.
— Не смею я. Ничего не смею. Сенные девчонки — каждый день все одни смешки, тары–бары про одно и то же: чего они видели, чего знают? Дуры! Лотошат — точно кашу не прожуют. Скоро и я так… забуду, как речь вести. А выйдешь — то ли человека встретишь, то ли росомаху. Максим смеется: явись Христос к росомахам, доныне бы царствовал, не распяли бы, лесной зверь — самый лучший человек… Так и живем — против неба на земле.
Они сидели на пригорке, среди урмана, подступавшего к городку. Она пришла, как всегда, внезапно, за ней — сенная девушка с кошелкой. На Руси бы дело неслыханное, а здесь, на Чусовой, еще нету, не выстроено, видно, для нее теремов.
Вначале шли розно, он поодаль, она болтала и смеялась с девушкой. Смело шла в глушь. Попадались по пути зола костров, обломанные ветки, будто кто–то ломился напролом. Крестьянские девушки и бабы, забредя с лукошком в этакую недобрую дебрь, не решались даже аукаться и уносили что есть мочи ноги.
Она не боялась…
— Ягод сбери, — приказала девушке, совсем молоденькой, явно было — преданной своей госпоже.
— Измараешься, — остерег Гаврила, когда она выбрала место сесть.
Не ответила, села. Спелая коса двойным венком лежала на ее голове. Ни серег, ни румян, ни белил. Гаврила видел, как ровно опускалась и поднималась ее пышпая грудь. Красота лица ее казалась
— Против неба на земле, — еще раз протянула она. — И про наши места, про Камень, тоже ведь только от тебя, от гулевой головы, и слышу. От своих, выходит, не от кого.
Точно и не говорила сама о реках–морях, о шатре Кучума, о златых верхах, до которых не досягнет птица!
— Дурье! — осудила она и тут же похвалила: — А про горушку–облак, про самоцвет с полымем и дымом — хорошо ты… А еще?
Так всегда бывало. Усевшись, велела: «Слушаю, начинай». Слушала внимательно, ей он рассказывал и такое, чего не умел рассказать товарищам. Когда заканчивал, ненасытно требовала: «А еще?» Но вдруг перебивала своим, неожиданным. Говорила складно, но всегда будто пробуя, примеряя — для чего–то впредь, — как оно получается. Сидела рядом, а уже словно неведомо где; и он с болью и обидой ощущал, что должен все время приманивать ее былью и сказкой и еще тешить чем–то ему непонятным, чтоб не ускользнула вовсе.
Вдруг вспомнила о Семене Аникиевиче (Гаврила и не думал спрашивать):
— Дядя что? К дяде зелен змей повадился. Гроб завтра, а ему в мыслях только одно: зелен змей. С утра пьяп, а вечером и руки поднять не может — лоб перекрестить. Никите Григорьевичу прямо мерзит это. Знал бы ты, како–ой он — Никита Григорьевич! — опять протянула она задумчиво. — Один он и есть. Один на всю Пермь. Нету других таких… А Максим Яковлевичу я и дорогу бы рада заказать на ту, дядину половину.
И тут мысли ее снова перескочили:
— А он мне, Максим, всё утешения. «Савушка…» — говорит. Выдумал, будто я царица Савская, про которую у попов в Библии писано, что с Соломоном–царем она; так и зовет Савушка. А то еще кликнет: «Радуница!» Знаешь, это когда русалок, мертвых душ поминают. Выдумщик… «Савушка, говорит, не скучай, вот погодь, болярин князь–воевода приедет, как свою епархию… воеводство то есть, объехать решится, забава тебе будет. Али мы к нему в Чердынь». Али что… Жди да погодь. Утешенья… Обещает: «Да я тебя, жар–птица, и на Москву свезу». Как во сне это — попасть в Москву…
— А я тебе на что? — с нежданной злостью сказал Гаврила. — На что тебе? Любопытствуешь? Тоже забава?
Чуть дрогнули, как бы удивленно, ее извитые ресницы.
— Вот ты как… Тогда, в верхней горнице, и не приметила тебя. Приметила только, что уставился какой–то… Прямо как крапивой ожег, без стесненья, без вежества всякого… Ты то есть. А теперь… Гляди, гляди, Гаврюша. Сколь хочешь, гляди. Сама дивуюсь: отчего стало так между нами? И не слышу в себе ответа. Как услышу — беспременно тебе перескажу. Мало тебе? Все мало? А что псарям меня отдадут, если дознает кто, кок мы с тобой сидим тут, — мало тебе?