Дорога в сто парсеков
Шрифт:
– Ладно. Будем говорить начистоту. Как врач с врачом. Вы о гипотермии слышали?
– Да. Операции, которые проводят при искусственном понижении температуры организма. Но какое отношение вы имеете к хирургии? Ваша область - продление жизни.
– Вот, вот. Продление жизни, - Зорин утвердительно кивнул.
– Я не умею еще продлевать жизнь бодрствующего человека. Но продлить жизнь человека спящего я могу. Улавливаете?
– Нет.
– Если человек спит обычным сном - он живет. Если человек спит при глубокой гипотермии, он… он не живет. И, следовательно, не стареет.
Садовский
– Человеческий организм можно охладить на восемь, ну, десять градусов. Что это изменит? Основной обмен в организме будет продолжаться. Значит, будет продолжаться и жизнь - пусть даже замедленно.
Зорин протестующе хмыкнул. Пробормотал: - Закон сохранения консервативности.
– Что? Как вы сказали?
Зорин забыл, что перед ним сидит больной, неизлечимо больной человек. Злость неуживчива: она вытесняет другие чувства. А возражения всегда злили Зорина. Он знал это… и все-таки злился.
– Я сказал: закон сохранения консервативности. По моим наблюдениям, ученый, революционизирующий одну область знания, почти всегда консервативен в другой. Если бы я не знал, коллега, о ваших работах по лепрологии… Ну, откуда вы взяли эту цифру - десять градусов?
– Он не дал Садовскому ответить.
– А если тридцать градусов? Или тридцать пять?
– Заморозить человека до нуля, а потом вернуть к жизни? Не верю.
Платок опять куда-то запропастился. Зорин шарил по карманам.
– Насколько я помню, - продолжал Садовский, - сердце человека не выдерживает охлаждения ниже двадцати шести градусов. Фибрилляция желудочков…
Зорин быстро поднял голову.
– Да, да, сердце не выдерживает. Но ведь можно выключить сердце, и тогда фибрилляция не наступит. Я применяю для поддержания сердечной деятельности аппарат «искусственное сердце-легкие». Кровробращение обходит сердце. Фибрилляция не наступает. Я охлаждал человека почти до нуля. И после этого сердечная функция возобновлялась! Нет, нет, коллега, дайте мне досказать… Самое главное - при глубоком охлаждении и замедленном кровообращении человек живет, но… - Зорин поднял палец, - но все жизненные процессы замедляются в сотни раз… Ну, что вы хотите сказать?
Садовский молчал.
– Сейчас ваша болезнь неизлечима, - Зорин запнулся, вопросительно посмотрел на Садовского, повторил, - да, неизлечима! Вы это знаете лучше меня. Но если вы согласитесь, мы обманем проказу. Вам нужно, - он поправился, - науке нужно восемь лет? Превосходно! Эти восемь лет для вас будут одним месяцем.
Садовский молчал.
– Я провел уже десятки опытов, - говорил Зорин.
– Продолжительность переохлаждения, правда, не превышала трех недель. Но здесь дело идет о жизни. Единственная возможность… И потом, вы понимаете, при необходимости эксперимент можно прервать. Простите, я хотел сказать не эксперимент, а… это… лечение…
Садовский надел очки. Потянулся к вазе с цветами, поправил ландыши.
Зорин сосредоточенно, словно это имело очень важное значение, вытирал бритую голову.
Садовский встал. Сказал твердо: - Не хочу!
С Волги тянуло несильным, но холодным ветром.
Ночью снова выпал снег, и Садовскому приходилось утаптывать тропинку. Узкая, едва видная под снегом, она петляла между деревьями. По старой - кто знает, сколько десятилетий существовавшей, - традиции каждый больной, попав в лепрозорий, сажал дерево.
Больные верили: вырастил дерево - выздоровеешь.
Врачи говорили: труд отвлекает - это полезно.
И традиция соблюдалась строго. В последние годы многие излечивались, но никто не уезжал из лепрозория, не посадив дуб, вяз или осокорь.
Прежде Садовский просто не обращал на это внимания, он верил только в науку. Теперь он понимал, что, кроме науки, есть многое другое, что объединяется довольно неопределенным словом «жизнь».
Он облюбовал место и решил весною посадить дубок. Главному врачу он сказал серьезно: «Труд, говорят, отвлекает». Тот ответил тоже серьезно: «Это, говорят, полезно».
Почва здесь была дрянная - песчаник, солончаки.
Сам по себе рос только ак-джусан - белая полынь.
Чтобы дерево принялось, приходилось поработать.
Это, наверное, и в самом деле было полезно.
Деревья росли вперемежку - старые и молодые.
На холме, выше остальных, стояли три вяза. Их посадил штурман дальнего плавания, заразившийся проказой где-то на Гавайях. Он называл деревья по-морскому: среднее, то, что повыше, - гротом, два других - фоком и бизанью. Летом они действительно напоминали мачты с наполненными ветром зелеными парусами. Штурмана вылечили, и года два назад он покинул лепрозорий. Деревья-мачты остались. По соседству с ними Садовский и собирался посадить свой дубок. Сейчас здесь был только снежный сугроб.
Садовский медленно обошел его. Правая нога побаливала. Ощущение было такое, как от холода. Но он знал, что холод этот совсем особого рода. Он вообще хорошо представлял себе, что будет дальше.
Появятся новые язвы. Окончательно выпадут брови и ресницы. Утолстятся ушные мочки. Разрушится носовая перегородка. Ухудшится, а может быть, и совсем пропадет зрение. Дышать будет все труднее и труднее. Потом… То, что произойдет потом, врачи деликатно называют «летальным исходом».
Садовский и сам не смог бы объяснить, почему он не принял предложения Зорина. Он должен был его принять. Он даже хотел его принять. Если человеку терять нечего, он ничем не рискует. Прописная истина.
Перед смертью не надышишься. Тоже прописная истина. Но обе эти истины - а с ними и многие другие - летели к черту, едва только Садовский задумывался над словами Зорина. Нечего терять? Чушь! Полгода жизни - это немало. Это очень много! Сейчас он жил так, как знатоки пьют вино - медленно, смакуя каждый глоток, каждую каплю.
Раньше он никогда не задумывался над смыслом жизни. Теперь он знал: конечный смысл жизни в том, чтобы жить. Во имя жизни иногда можно пожертвовать жизнью. Но человек создан, чтобы жить. Эта истина подтверждалась всем: каждым глотком воздуха, каждым движением, каждой мыслью. Все было хорошо, все имело свой смысл и особую прелесть - жара и холод, безветрие и ветер, музыка и тишина.