Дот
Шрифт:
Укладываясь на надувном матрасе, он надеялся, что едва закроет глаза — его тут же не станет; но усталость не подпускала сон. Опять заныла рана. Опять (вспомнил о завтрашней атаке) прихлынула тоска. О Господи! — шептал он, не имея в виду Бога, а всего лишь открывая этими словами клапан, чтобы тоске было куда уйти, освобождая душу, — о, Господи! Он повторял это, как мантру, снова и снова, и у него получилось. Тело стало легким, а потом его не стало совсем. Но мысли — куда от них денешься? — мысли вились над ним июльскими комарами, зудели; впрочем — не кусали. Ну — так сложилось, думал он, так сложилось, что я оказался здесь… этого уже не изменишь — это случилось, мне остается только это принять… принять таким, как оно есть… но я должен пройти через это — сквозь — как тень — не изменившись, не заразившись, оставшись прежним… ведь я знаю, что снова смогу быть счастливым — только если смогу вернуться туда, откуда пришел, таким, каким прежде был…
Естественно — такое возвращение было невозможно. Но сейчас у майора Ортнера не было
Мысли банальные, и в другое время майору Ортнеру не пришлось бы их думать, — они просто всплыли бы, без усилия, вроде и без повода, — по какой-то потребности души. Но майора оправдывают обстоятельства, в которых он находился. Когда рядом смерть, которая может вдруг обратить на тебя внимание… Но даже не в этом дело. Повод-то (толчок) был другой. Ведь толчком послужила мысль майора Ортнера о людях. О солдатах, безликих шютце, которых он — пусть чужой волей, но это он! он! а не кто-то другой, — снова и снова послушно посылал на свидание со смертью. Как Бог. (Впрочем, если Бог, то почему «послушно»?) И разве после этого — сыграв такую роль — можно остаться прежним?..
Одно утешение: этот нескончаемый день наконец-то иссяк.
Утром прилетели «юнкерсы». Три штуки. Пожалуй, больше и незачем. Ведь пробомбить нужно было точку, попасть в точку, один раз удачно попасть — больше ничего. И у летчиков это получалось. Жаль — бомбы были не те.
Майор Ортнер смотрел из траншеи, как солдаты бегут вверх по содрогающемуся от бомб склону. Туда, где неровным штрихом лежали тела тех, кто был ночью в передовой цепи. К незримой черте, за которой смерть. Наверняка так думал каждый солдат. И наверняка они начнут притормаживать, приблизившись к телам погибших камрадов. Их можно понять. И наверняка они залягут — после первых же выстрелов. Ведь они уже знают, что русские бьют только по тем, кто представляет для них непосредственную угрозу. До черты осталось тридцать метров, двадцать. Солдаты уже не бегут, их пригнуло к земле; каждый шаг — преодоление. Сейчас пушки — опережая — ударят по правому бронеколпаку…
Опередить не удалось. Как ни закапывались комендоры, но лежа не постреляешь. Очевидно, сверху заметили движение на позиции батареи. Первым напомнил о себе снайпер. Из-за грохота бомб выстрел был не слышен, но краем глаза майор Ортнер заметил суету возле одной из пушек, глянул туда, и по специфическому движению понял, что комендоры оттаскивают тело. И сразу — тоже не слышные — засверкали вспышки дульного пламени МГ. Не из бронеколпака — из воронки. Две коротких очереди — пауза — и он уже бьет из другой воронки. Комендоры все же выполнили заказ, сковырнули бронеколпак, но какой ценой…
Атака на противоположном склоне провалилась тоже: ни минометы, ни снайперы не смогли помочь.
Удачи не случилось.
Конечно, удача была где-то рядом: одна точная пуля, один осколок, — этого достаточно, чтобы в обороне возникло окно. Хотя бы на минуту!.. Пока обороняющиеся заметят, что произошло, и направят замену, солдаты (а уж они-то сразу поймут, что перед ними никого нет) успеют, добегут, забросают гранатами, взорвут — и все будет кончено…
Не случилось.
«У вас столько техники, столько людей… весь фронт ждет, когда вы раздавите этих русских… атакуйте! атакуйте непрерывно!..» Закрыв глаза, майор Ортнер слушал далекий голос начштаба дивизии в телефонной трубке, отвечал терпеливо «да… конечно, господин полковник… мы делаем все, что в наших силах… не сомневайтесь, господин полковник, мы сможем… ведь только второй день…». Он сочувствовал полковнику, но сочувствовал умом, а не душой. Он не думал, кому из них сейчас хуже. Обоим плохо. Но господин генерал не звонили — и за то спасибо.
После атаки собирали убитых. Затем хоронили. Ужасная рутина войны, по-прежнему единственный способ обосновать паузу между атаками. Теперь в похоронах участвовал только один взвод, и, конечно же, майор Ортнер. Молитва, несколько фраз, салют. Все это на глазах у русских. Стоя над свежей могилой, майор Ортнер чувствовал спиной тяжесть взглядов этих глаз. Что для МГ эта жалкая дистанция — шестьсот-семьсот метров! Прицелился, нажал на курок — и смел всех в несколько секунд. Или того проще: один осколочный снаряд прямой наводкой — никто не уцелеет…
Но русские не стреляли.
Кстати, я здесь уже вторые сутки, подумал майор Ортнер, а еще не слышал голос их пушки…
Пришло время пустить в дело гаубицы.
Наводчик гаубичной батареи оказался мастером: уже через несколько минут тяжелый снаряд, трехпудовый поросенок, вырвал из земли второй бронеколпак, да так, что он бабочкой отлетел на несколько метров, а потом еще столько же прокатился вниз по склону. Третий бронеколпак прямым попаданием то ли разорвало на куски, то ли вмяло в землю, — трудно сказать; даже бинокль не помог разобраться, что там случилось. От этих
Он ушел по траншее в овражек, подальше, чтобы никого не видеть. Если бы можно было, он бы так шел и шел, ходьбой, единственно доступным ему сейчас способом, пытаясь перемолоть, нет — стереть… и это тоже не то… попросту говоря — справиться с отчаянием, которое вдруг родилось в его душе и росло, росло, уже заливало его всего, топило в своей мерзкой трясине, одни глаза еще видели свет… Он никогда не знал отчаяния — разум, школа логики, демагогическая сноровка были его защитой. Против отчаяния у него не было иммунитета. Если б ему сказали, что он способен так упасть… Нет! нет! — ведь он себя знал, и никогда бы не поверил, что такое возможно. Но вот случилось — и оказалось, что ему не на что опереться, нечего противопоставить. Да что это со мной? — думал он. — Ведь я же знаю! — все обойдется. Как-то сладится. Как-то будет. Как бы дело ни повернулось — мне не дадут пропасть. Поддержат. Выведут из-под удара. Я знаю, что подо мной — твердь. Вот что — главное. Только это. А все остальное, то, во что я попал… Господи, Иоахим, да не пускай ты это в душу! смотри на это со стороны! Посуди трезво: что особенного случилось? Враг отбил твою атаку. Ну и что? Эка невидаль! — ведь ты уже вторые сутки атакуешь, ни разу у тебя не возникало ощущения, что вот сейчас получится, — и как-то до сих пор ты ни разу по этому поводу не переживал…
Аргументы не помогали.
Оказалось, что энергия и арсенал рассудка — ничтожны перед непроизвольным движением души.
Сейчас он понимал тех, кто спонтанно стрелялся, вешался, бросался под поезд, прыгал из окна. Вдруг оказавшись в непроглядной тьме, в одиночестве, раздираемые невыносимой тоской, эти люди (подчеркнем: опустошенные предшествующими обстоятельствами) выбирали самый простой, самый доступный путь спасения от нестерпимого давления. (Разумеется — это уход от платы. Но за что я! за что я должен платить?!) Раз — и все позади. Как просто: пуля в сердце… нет, в сердце можно не попасть, пуля изменит направление, проламывая ребра, как луч света, ударивший в воду… надежней стрелять в шею или в рот, да, в рот — и аккуратней, и вернее всего. Так вот: пуля в рот — и все! и нет проблем!.. Но ведь пуля зачеркнет не только твои проблемы, пуля зачеркнет и то, чем ты жил: ожиданием той сейчас такой далекой минуты, когда ты выйдешь из маленькой гостиницы, пройдешь через маленькую мощеную площадь и сядешь в плетеное ивовое кресло перед кафе, закуришь трубку и почувствуешь ноздрями, как аромат табака наполняется сладостью и тяжелеет от аромата венгерского золотого токая, который ты пока не пригубил, только любуешься его драгоценным блеском; еще ты будешь ощущать обволакивающий тебя дух апрельского снега, стекающий с гор, чуть горчащий после гребня пихтовой рощи; а потом все это отступит от тебя, потому что на плавном повороте крутой улочки, едва касаясь брусчатки, появится девушка в простом ситцевом платье; она будет лететь к тебе — такая легкая, такая чистая… и пусть ты заранее знаешь, что будет потом, но эти мгновения — они никуда не денутся, они всегда будут в тебе, будут твои, — твоя опора, единственное, ради чего стоило жить… Ведь ничего другого, ничего другого…