Доверие
Шрифт:
Оба они, Лина и Томас, этой осенью были охвачены честолюбивыми желаниями, каждый по-своему. А потому и сами не заметили, что уже не испытывают острой потребности встречаться по нескольку раз на неделе.
Томас готовился к слушанию курса на эльбском заводе. Он знал, что у профессора Винкельфрида очень высокие требования. Лине в новом году тоже предстояло учиться, профсоюз уже обеспечил ей освобождение от работы на шесть недель. Дом профсоюзов, где должны были быть организованы курсы, специально подновленный для этой цели, находился за городом. Лина и Томас решили в свободный день взглянуть на него. Это был
Осенью Лина доказала, что выбор профсоюза недаром пал на нее. Она обладала способностью в простых и понятных словах излагать свои мысли. Этот ее дар давно обнаружил Штрукс, у которого таковой начисто отсутствовал. Даже Томас, в общем-то знакомый с ее мыслями, ибо по большей части она ему заранее их выкладывала, ко многим давно известным ему событиям начинал относиться по-другому, услышав, как Лина излагает их группе заинтересованных слушателей. И даже некоторые слова, вычитанные из книг, он начинал до конца понимать лишь после того, как слышал их от нее.
Лина, захваченная какой-нибудь идеей и горя желанием в свою очередь захватить ею других, иногда ночи напролет размышляла, прежде чем найти правильные слова. Отсюда, вероятно, и ее относительное одиночество. Томас быстро это почувствовал, и его потянуло к ней. Впрочем, теперь он иногда радовался, что Лина не замечает, как много времени он опять проводит с Хейнцем Кёлером. Хейнц тоже собирался посещать вечерние курсы на эльбском заводе. Но на такие темы распространяться не любил.
— Меня никто не выдвигает, — сказал он однажды то ли со смехом, то ли с горечью, — я ведь так, сбоку припека.
Они вместе учились и спорили по новым, неожиданным вопросам, которые возникали для них из чтения книг. Но если Томас долго ходил вокруг да около, то Хейнц с помощью быстрых, дерзких контрвопросов проворно добирался до самой сути.
Однажды вечером Томас прямо от Лины отправился к Хейнцу, до такой степени зараженный ее энтузиазмом, что еще с порога выкрикнул:
— То, что он теперь сказал, Хейнц, просто, как формула, и в то же время величественно, это всякий чувствует, даже ты почувствуешь.
— Что? Кто? О чем ты? — удивился Хейнц.
Погруженный в размышления Томас, собственно, взывал к самому себе. Каких-нибудь двадцать минут назад Лина сказала: «Разве это не звучит как завет? Не звучит так, словно он хочет от всех нас, от всех ему близких, чтобы мы однажды и навек усвоили его мысли?»
Томас нахмурился.
— Прочитай, если ты еще не читал, что говорил Сталин на партийном съезде. Но ты читал. А потому не притворяйся, что меня не понимаешь.
— Да, я читал, — ответил Хейнц, — и не собираюсь притворяться, что не читал. Зачем бы я стал это делать? Но ты вот позабыл сказать, о чем, собственно, речь идет.
— Мне это представилось само собой разумеющимся, — сказал Томас, уже раскаиваясь, что затеял разговор с Хейнцем о том, что принимал так близко к сердцу.
— А
Может быть, потому, что в голосе Хейнца сейчас не звучало и тени насмешки, Томасу стало больно от его слов, он с радостью взял бы назад все им сказанное. Хейнц, видя, как уязвлен его друг, подумал о том, о чем думал уже не раз: эх, если бы мне хоть немного быть похожим на Томаса. Он в свою очередь сожалел, что у них возник этот разговор. Но не в силах совладать с собою, сказал:
— Да, я все это внимательно прочитал. И хочу хорошенько обдумать. Вон там еще лежит газета. Давай-ка проштудируем ее. Сталин сказал, что буржуазия выбросила за борт знамя буржуазно-демократических свобод и теперь вы должны нести его вперед… Как так выбросила за борт? И где вы несете его вперед?.. За борт выброшено и знамя национальной независимости, а вы должны его поднять. Я спрашиваю тебя, Томас, что это значит «выбросили за борт»? А Англия, а Индия?
— Это совсем другое, — выкрикнул Томас, в отчаянии оттого, что не умел выразить своих чувств и что не находилось у него метких, остроумных слов для объяснения того, что правильно, тогда как у Хейнца Кёлера они всегда были наготове для истолкования ложного.
— На всем свете так, если какой-нибудь народ зашевелится, буржуазия открывает по нему стрельбу, а что кровь льется, ей до этого дела нет. — Он замолчал. Потом вдруг произнес: — Знаешь, Хейнц, чего тебе недостает?
— Слушаю с превеликим интересом.
— Тебе ни разу не удалось по-настоящему от чего-то освободиться. Поэтому ты и не понимаешь, что это такое.
— А ты понимаешь?
— Я? Да. Конечно.
Хейнц, чувствуя, что хочет сказать Томас, рассердился:
— Я не терплю, когда ты со мною говоришь в таком ханжеском тоне. Оставим это, Томас. Никаких глубин я в этой речи все равно не обнаружу. Ладно, хватит.
— Поэтому мне и жаль тебя, — живо отозвался Томас.
— Меня жаль? — переспросил Хейнц. — Это мне жаль тебя, когда ты на любом собрании, как только предложат в почетные председатели товарища Иосифа Виссарионовича, начинаешь хлопать, как сумасшедший. Да-да, вы хлопаете, как сумасшедшие, ты и твоя Лина.
Томас не нашелся, что ответить. Он привык к этому обычаю. Странному, пожалуй. Но кто тут виноват? Может быть, Штрукс, может быть, Лина, может быть, он сам? Или все вместе? На лице его появилось задумчивое, усталое выражение.
— Надо заниматься, — сказал Хейнц, — не то мы до утра и с места не сдвинемся.
За работой у них прошло чувство взаимной антипатии.
4
Хейнц не был в доме Эндерсов после той пирушки. И огорчался этим. Томас не приглашал его, а он не отваживался, несмотря на свою обычную предприимчивость, пойти туда незваным.
Тони все время стояла у него перед глазами. Ее округлый лоб, ее густые ресницы. И рот, мало говоривший и редко улыбавшийся. И ее гладкие смуглые руки. И толстые косы вокруг головы. С тех пор как Тони пошла в ученье, косы у нее уже не болтались за плечами. Но и отрезать их она не могла решиться.