Драма советской философии. (Книга — диалог)
Шрифт:
Все это. правда, мало занимает меня. Как только сяду сразу на все наплывают мысли о тебе. Грусть охватывает какими — то волнами. Мне все казалось в поезде, что ты совсем недалеко, что стоит только вылезти из вагона, и я сразу встречу тебя. И мне больших усилий стоило убедить себя, что поезд несется уже далеко — далеко от Москвы.
Рядом в купе сидела какая — то девушка, голос которой удивительно походил на твой. Я нарочно не смотрел в ее сторону, чтобы не разрушить это очарование. Будто ты сидишь рядом и что — то рассказываешь, и смеешься…
Позавчера еще мне было безразлично, буду ли я
Если бы я был для тебя тем же, чем ты для меня! Я пронесу свою любовь через боль и страдания войны — это я знаю. Если ты чувствуешь тоже — пиши не стесняясь, забудь, что письмо будут читать чужие люди — цензура.
Ира! Может быть я обижаю тебя этими предположениями — прости. Я ведь в этом опыта не имею.
А все, что произошло, случайностью, тем более грязной, назвать никак нельзя…
Если ты меня знала раньше мало, то в моем представлении ты всегда жила серьезной и думающей девушкой. Я за людьми всегда наблюдал. И говорил это другим не раз.
А так скоро все произошло, очевидно, потому, что теперешняя жизнь делает отношения между людьми искреннее и проще. С тобой, насколько я могу теперь понять, происходило приблизительно то же. Ну, слово за тобой, Ира! Жду твоего письма, хоть адреса еще своего не знаю.
24.11.43.
Здравствуй, Ира!
Я все еще не определился окончательно. Нахожусь в небольшом прифронтовом городке и жду, когда, наконец, меня направят в часть. Может быть, пройдет неделя, может быть месяц… Никто ничего толком сказать не может. За эти десять дней я перевидал столько интересных людей, так много любопытных событий, что не уместишь всего в десяти письмах… Я проехал больше двух сотен километров вдоль фронта, все по мест\ам, где еще совсем недавно хозяйничали немцы. Все еще хранит на себе отпечатки их ига… Сожженные дотла деревни, надписи на уцелевших стенах, масса немецких слов в разговоре людей, ходики на стене, которые стоят, потому что какой — то бравый фриц сорвал, уходя, цепочку с гири… А рассказов, историй! И печальные и смешные… И сами действующие лица этих комедий, а чаще трагедий…
Но до чего же замечательные люди! Это особенно бросается в глаза после Урала. Придется остановиться в какой — нибудь хате у дороги — так тебя ни за что не отпустят, не угостив всем, что сами едят, и обижаются если предложишь за это заплатить. У меня по всему моему маршруту в каждой деревне такие знакомые…
Жаль, что трудно в письме передать хотя бы частицу того, что я слышал и видел… Многое и нельзя сейчас писать по почте.
Я попытаюсь сегодня — завтра узнать, нельзя ли будет съездить в Москву, если пребывание в этом городе окажется более или менее продолжительным. Тогда на машине по шоссе я махну до Москвы меньше, чем за сутки. Трудно представить себе, до чего точно и строго организовано здесь везде автомобильное движение!
Пойду, наговорю с три короба. Может быть отпустят дней на 5–6…
Досадно, что сейчас трудно наладить регулярную переписку. Но так или иначе — или я в ближайшие же дни добьюсь направления в часть, или отпрошусь на неделю в Москву.
Ира! Если случится, что изменится твой адрес, или еще что — либо вроде — то сообщи это моему отцу. Он знает, где я нахожусь и буду находиться, и даже хочет навестить меня здесь. У него возможности такие имеются.
Сейчас уж я мечтаю о том дне, когда мне снова удастся вернуться в университет. Этого мне особенно хочется теперь. Может быть, будем учиться там вместе… Крепко надеюсь, что случится это никак не позже, чем осенью 1944.
Жду фотографии твоей. И, ведь черт возьми, как досадно все обстоит пока с адресом. Хоть бы строчку, хоть бы одно слово получить от тебя, Ирка!
Да! Ведь мы с тобой встретились не 13–го числа… Не в чертово число. Это было 12–го — священное число древне — восточных философов…
Передали ли тебе фотографию мою у радиоприемника? Это я в пору увлечения моего Рихардом Вагнером.
Сухиничи. 7.12.43.
Застрял на пол дороге. Жду уже 12 часов, и еще, видно, придется не меньше. Сегодня не везет. Наверно потому, что удаляюсь от Москвы, от тебя…
Ехать было тесно, все время открывали дверь, и меня обдавало холодом, не давали уснуть. Всю эту ночь мне, откровенно говоря, было грустно, несмотря на наше хорошее, спокойное прощание. Стоило мне заснуть на миг, как ты была снова рядом… Ласковая, любимая… а просыпался — опять холодный вагон, чужие люди…
Сейчас день. Не так грустно. Мне особенно жаль, что вчерашний наш разговор остался неоконченным. Так много осталось недосказанного, не разъясненного. Вчерашний наш день был так хорош! И оборвался посередине… И я ведь прав был, когда хотел остаться еще на сутки. Эти сутки я все равно теряю даром в тесноте и грязи здесь, в Сухиничи. Целые сутки. Они были бы еще лучше, чем те…
Чем больше мы знали друг друга, тем лучше нам было вместе. С каждым днем, с каждым часом, с каждой минутой.
А это очень хорошо, Иринка. Это много значит. Тогда, в 1941–м у меня было совсем обратное.
Людей я постигаю больше не рассудком; я как — то их чувствую. Рассудок у меня в этом отношении играет роль второстепенную, оформляя и уясняя для себя это особое чувство. И я, насколько я помню, ни разу не ошибся в человеке. Если я близок кому — нибудь больше, чем неделю, это и сейчас мой хороший товарищ. Правда, таких немного. Я могу их пересчитать на пальцах. Один из них — Яшка. В армии я за полтора года такого человека не нашел.
И если сейчас мне приходится вместе с хорошим человеком ехать, есть из одной тарелки, спать под одной шинелью — то это все таки что — то не то… А ты, Иринка, мне ближе всех. Какой — то особенной близостью. Как будто я знаю тебя всю — всю, больше, чем самого себя.
Когда я пишу это, у меня такое чувство, что все это ты уже знаешь, что у тебя совсем такие же мысли и чувства. Что будто я оставил у тебя часть себя, своего мозга, своего сердца… Что ты не можешь не ждать меня, как мать не может не ждать сына, как сын не может не ждать отца. Любовь моя такая хорошая, спокойная, твердая, что ее не погасят годы. И за тебя я так же крепко уверен. Я знаю тебя, Иринку.