Дремучие двери. Том I
Шрифт:
Я априори могу предполагать, что и Троцкий, и другие союзники по преступлениям, и 2 Интернационал, тем более потому, что я об этом говорил с Николаевским, будут пытаться защищать нас, в частности и в особенности меня. Я эту защиту отвергаю, ибо стою коленопреклоненным перед страной, перед партией, перед всем народом. Чудовищность моих преступлений безмерна, особенно на новом этапе борьбы СССР. С этим сознанием я жду приговора. Дело не в личных переживаниях раскаявшегося врага, а в расцвете СССР, в его международном значении…
Ещё раз повторяю, я признаю себя виновным в измене социалистической родине, самом тяжком преступлении, которое только может
Я признаю себя далее виновным в подготовке заговора «Дворцового переворота». Это суть вещи, сугубо практические. Я говорил и повторяю сейчас, что я был руководителем, а не стрелочником контрреволюционного дела». /Речь Бухарина на процессе/
— Сумел-таки Бухарчик положить свою жизнь на весы Антивампирии! — всплеснул белыми ручками АХ.
— Ты хотел сказать «смерть»?
— Я хотел сказать «жизнь»…
«Вся наша страна, от малого до старого, ждёт и требует одного: изменников и шпионов, продававших врагу нашу родину, расстрелять, как поганых псов!
Требует наш народ одного: раздавите проклятую гадину!
Пройдёт время. Могилы ненавистных изменников зарастут бурьяном и чертополохом, покрытые вечным презрением честных советских людей, всего советского народа.
А над нами, над нашей счастливой страной, по-прежнему ясно и радостно будет сверкать своими светлыми лучами наше солнце. Мы, наш народ, будем по-прежнему шагать по очищенной от последней нечисти и мерзости прошлого дороге во главе с нашим любимым вождём и учителем — великим Сталиным…» /Из речи Вышинского на процессе/
И, чьи мы дочки и сыны во тьме глухих годин,того народа, той страны не стало в миг один.К нам обернулась бездной высь, и меркнет Божий свет…Мы в той отчизне родились, которой больше нет./Б.Чичибабин — стихи со Страницы Истории/— Глаза твои, сокол, что мёд в горах… И светлые, и тёмные. И сладкие, и горькие…
Больше они не расстанутся, хотя снова увидятся лишь через девять лет. Это не будет ни памятью, ни галлюцинацией, а каким-то особым состоянием души, радостно чувствующей его присутствие. Стоило лишь вспомнить или подумать «Ганя», и тёплый золотисто-янтарный свет прорывался сквозь любую мерзлоту, заполняя, казалось, каждую клетку её «Я», время останавливалось на несколько секунд, а если повезёт, то и больше.
Она вызывала его, как вызывают духов, но иногда «он» приходил сам, особенно во время каких-либо неприятностей или болезни. Потом он расскажет, что похожее происходило с ним, что когда поднималась температура /а он, как большинство мужчин, начинал помирать при тридцати восьми/ ему представлялось её имя «Иоанна», куда он входил, как в прохладное голубое озеро — и исцелялся.
Иногда он ей звонил, чаще всего поздно вечером, когда Иоанна читала в постели, а Денис уже спал, положив на ухо подушку/ он привык так спать, когда грудной Филипп орал по ночам/. Ганя говорил: «Иоанна»… — полным именем её больше никто не называл, или «Иди ко мне»… Она прижимала трубку к щеке, и звучала какая-нибудь любимая Ганина музыка, и снова они плыли, обнявшись в прекрасном безвременье, и
Все слова, даже самые высокие, становились там нестерпимой ложью, разговоры о текущих делах, светская болтовня — невозможными, весь обычный жизненный поток протекал где-то в ином измерении. И, чтобы музыкальным молчанием не сбивать с толку телефонистку и слушать голос друг друга, они нашли прекрасный способ просто читать по очереди в трубку какие-либо нейтральные тексты, вроде сборника задач по алгебре. Ещё лучше для этой цели подходили газетные передовицы, язык которых для Иоанны всегда был марсианским — она не могла уловить их смысла, как ни старалась. Но в Ганиных устах эти оболочки слов наполнялись музыкой и тайным смыслом, они пели их друг другу как две птицы на ветке райского дерева.
Иногда, правда, коктейль из московских и ленинградских передовиц давал неожиданный комический эффект, тогда они начинали смеяться, звёздная нить между Москвой и Питером натягивалась струной, звенела от их смеха, роняя звёздную пыль на головы запоздалых прохожих, проживающих в районе прямой линии, соединяющей два города, и пока не раздавались в трубке короткие гудки, волосы и руки прохожих тоже пахли звёздами.
Потом однажды осенью его звонок разыщет её на Пицунде, в доме творчества, она помчится из расплавленной зноем столовой на неожиданный вызов, предполагая — что-то с Филиппом, и успокаивая себя тем, что свекровь бы, наверное, вызвала не её, а Дениса. Она схватила трубку, услышала Ганино то ли спрашивающее, то ли утверждающее «Иоанна»… и что он покидает Россию. Что он уже давно ждал визу и потерял надежду, что разрешение свалилось как снег на голову, и через несколько часов самолёт. Поэтому проводить его она не успеет, что он уже неделю её разыскивает. И если бы не Регина…
В трубке кричали, смеялись, бренчала гитара. Наверное, гарем провожал Ганю на чужбину, наверное, и Регина была там… Один он уезжал или с кем-то? Какое это имело значение!
— Значит, меняешь вагон? — Яна вспомнила его сравнение жизни с мчащимся в никуда поездом.
— Палату, — отозвался он, — номер шесть на шестьсот шестьдесят шесть.
Она не поняла тогда, что он говорит о «числе Зверя».
— Пожелай мне что-нибудь на дорогу. Иоанна… Иди ко мне и говори… Вот так. У нас ещё минута… Таблицу умножения помнишь?
Эта лихорадочно-болезненная весёлость… Она была в нём и потом, когда он звонил ей уже «оттуда» и, давясь смехом и французским, пытался по традиции читать в трубку парижские газеты и спрашивал, какая в Москве погода. И ещё потом, когда он, видимо, освоив «тот вагон», начнёт с одержимостью маньяка-путешественника менять полки, купе, и в ночных звонках давиться английским, немецким, итальянским, невесть какой прессой, и этим странным смехом, от которого в ней всё больше нарастало беспокойство, будто у собаки перед грядущим стихийным бедствием. Хотелось завыть, всё бросить и бежать Гане на помощь.
А между тем, дела его, судя по «вражьим голосам» и достоверным источникам Регины, с которой после Ганиного отъезда у неё опять установились дипломатические отношения, шли прекрасно. Регина, украдкой и шёпотом /только так теперь можно было говорить о Гане/ рассказывала на просмотре где-нибудь на Васильевской об успехах его очередной выставки, о немыслимых ценах на картины, уточняя, кто купил и за сколько, о банкетах и приёмах у всяких важных персон. И вообще, кажется, ждала своего часа, когда можно будет издать мемуары, как она раскопала, вырастила и подарила человечеству Игнатия Дарёнова.