Дремучие двери. Том I
Шрифт:
Это было странное чувство — он мыслил, ощущал окружающий мир и одновременно отторгал его. Самозащита, приведшая к полной беззащитности. Свобода и смерть.
Он содрогался от отвращения и жалости к себе, а главное, от бессилья что-то в себе изменить. Потом достал из книжного шкафа спрятанную когда-то от Аллы бутылку шампанского, и тут его осенило — он придумал, как себе отомстить! Подсудимый и обвинитель в одном лице, он сам вынес себе приговор — ни капли спиртного пожизненно. И сам взял себя под стражу.
На сороковины Ганя сжёг мосты, объявив на поминках присутствующим о своём решении. Аллину бутылку и ещё авоську купленной водки распили друзья и родственники, Ганя же под недоверчивые взгляды присутствующих тянул приготовленный тёщей компот из сухофруктов и мрачно упивался сознанием, что наконец-то заставил себя страдать.
Ганя заперся дома, отключил телефон и сочинил для себя новую жизненную программу — правильный образ жизни, гимнастику, самоограничение, разрыв с прежними компаниями. Свобода. Вне времени, пространства, хищных ограниченных проводников, прежних ненужных связей и семейных обязанностей.
Две недели он занимался йогой, обливался ледяной водой из-под крана, боролся с желанием пойти в привычно-злачные места, кому-то позвонить, кого-то навестить, давился овсяной кашей, работал без отдыха над поправками и пожеланиями начальства.
Когда, наконец, он всё исправил, поправил, когда тело избавилось от прежних недомоганий, а душа — от страстей и суеты, когда он изгнал из себя всех чудовищ себялюбия и приготовился наконец-то наслаждаться подлинным покоем и свободой, он вдруг с ужасом обнаружил, что его, Игнатия Дарёнова, больше нет. Только оздоровленная йогой и аскезой телесная оболочка и пустота внутри, страшная леденящая пустота. Даже не пустота, а ничто.
Может быть, это и было то самое «божественное ничто», блаженная нирвана, то самое состояние, которого надо было не пугаться, а слиться, раствориться, исчезнуть в дурной бесконечности вселенной. Но Ганя, неожиданно осознавший, что кроме тех самых чудовищ себялюбия, страстей и суеты, которых он возненавидел и изгнал, в нём ничего нет; что он безнадёжно пуст — только телесная оболочка и ледяное дурное ничто, — этот Ганя просто в панике бежал.
Пусть чудовища, страсти, сомнительные связи, надоевшие споры и унизительно-тупая вагонная суета — лишь бы не это. Он покинул своё купе, пробрался в тамбур и распахнул наружную дверь. Таков, наверное, ад, если он есть. Умчался поезд, навсегда оставив тебя наедине с собой. Лишь твоё «Я», пронизанное ледяным кромешным «ничто».
ПРЕДДВЕРИЕ
«Невероятной, жуткой казалась деловитость, обнажённость, с которой эти люди непосредственно перед своей почти верной смертью рассказывали о своих действиях и давали объяснения своим преступлениям. Очень жаль, что в Советском Союзе воспрещается производить в залах суда фотографирование и записи на граммофонные пластинки. Если бы мировому общественному мнению представить не только то, что говорили обвиняемые, но и как они это говорили, их интонации, их лица, то, я думаю, неверящих стало бы гораздо меньше». /Леон Фейхтвангер/
«Признавались они все, но каждый на свой собственный манер: один с циничной интонацией, другой молодцевато, как солдат, третий внутренне сопротивляясь, прибегая к увёрткам, четвёртый — как раскаивающийся ученик, пятый — поучая. Но тон, выражение лица, жесты у всех были правдивы».
О Пятакове:
«Спокойно и старательно он повествовал о том, как он вредил в вверенной ему промышленности. Он объяснял, указывал вытянутым пальцем, напоминая преподавателя высшей школы, историка, выступающего с докладом о жизни и деяниях давно умершего человека по имени Пятаков и стремящегося разъяснить все обстоятельства до мельчайших подробностей, охваченный одним желанием, чтобы слушатели и студенты всё правильно усвоили».
О Радеке:
«…очень хладнокровный,
«Трудно также забыть подробный тягостный рассказ инженера Строилова о том, как он попал в троцкистскую организацию, как он бился, стремясь вырваться из неё, и как троцкисты, пользуясь его провинностью в прошлом, крепко его держали, не выпуская до конца из своих сетей…»
«Потрясающее впечатление произвёл также инженер Норкин, который в своём последнем слове проклял Троцкого, выкрикнув ему «своё клокочущее презрение и ненависть»… Впрочем, за всё время процесса это был первый и единственный случай, когда кто-либо закричал; все — судьи, прокурор, обвиняемые — говорили всё время спокойно, без пафоса, не повышая голоса».
«Своё нежелание поверить в достоверность обвинения сомневающиеся основывают, помимо вышеприведённых возражений, тем, что поведение обвиняемых перед судом психологически необъяснимо. Почему обвиняемые, спрашивают эти скептики, вместо того, чтобы отпираться, наоборот, стараются превзойти друг друга в признаниях? И в каких признаниях! Они сами себя рисуют грязными, подлыми преступниками. Почему они не защищается, как делают это обычно все обвиняемые перед судом? Почему, если они даже изобличены, они не пытаются привести в своё оправдание смягчающие обстоятельства, а, наоборот, всё больше отягчают своё положение? Почему, раз они верят в теории Троцкого, они, эти революционеры и идеологи, не выступают открыто на стороне своего вождя и его теорий? Почему они не превозносят теперь, выступая в последний раз перед массами, свои дела, которые ведь они должны были бы считать похвальными? Наконец, можно представить, что из числа этих семнадцати один, два или четыре могли смириться. Но все — навряд ли».
«То, что обвиняемые признаются, возражают советские граждане, объясняется очень просто. На предварительном следствии они были настолько изобличены свидетельскими показаниями и документами, что отрицание было бы для них бесцельно. То, что они признаются все, объясняется тем, что перед судом предстали не все троцкисты, замешанные в заговоре, а только те, которые до конца были изобличены»…
«Я должен признаться, что, хотя процесс меня убедил в виновности обвиняемых, всё же, несмотря на аргументы советских граждан, поведение обвиняемых перед судом осталось для меня не совсем ясным. Немедленно после процесса я изложил кратко в советской прессе свои впечатления: «Основные причины того, что совершили обвиняемые, и главным образом основные мотивы их поведения перед судом западным людям всё же не вполне ясны. Пусть большинство из них своими действиями заслужило смертную казнь, но бранными словами и порывами возмущения, как бы они ни были понятны, нельзя объяснить психологию этих людей. Раскрыть до конца западному человеку их вину и искупление сможет только великий советский писатель». Однако мои слова никоим образом не должны означать, что я желаю опорочить ведение процесса или его результаты. Если спросить меня, какова квинтэссенция моего мнения, то я смогу, по примеру мудрого публициста Эрнста Блоха, ответить словами Сократа, который по поводу некоторых неясностей у Гераклита сказал так: «То, что я понял, прекрасно. Из этого я заключаю, что остальное, чего я не понял, тоже прекрасно».