Дремучие двери. Том I
Шрифт:
Вот такая невесёлая картина открылась юному Гане после долгих размышлений о смысле жизни. Получалось, что всякая конкретная жизненная цель оборачивается величайшей несправедливостью и бессмыслицей. Самоутвердись и исчезни. Потратить жизнь, чтобы облагодетельствовать будущих пассажиров и освободить им место. Красиво! Но они-то тоже смертны! Эти будущие пассажиры. Всё человечество состоит из смертных, значит, жизнь твоя посвящена смерти. А если кто-то из людей и достигнет бессмертия — разве справедливо бессмертие на костях миллионов?
Ладно, возьмём общество потребления. Самый идеальный вариант — отдаю по способностям, получаю по потребностям. Могут быть, конечно, самые ужасные потребности, да и способности
Ну а если крайности отбросить… Заходи в поезд, садись на своё место, веди себя прилично, занимайся, чем хочешь, только не мешай другим пассажирам, уступай дамам и старикам нижние полки, не кури в вагоне. Перед тем, как уйти навсегда, сдай проводнику постельное бельё и выключи свет.
Всё в любом случае оканчивалось нулём. Смысла в жизни не было.
Да, именно в Светлое будущее верил отец в душе. Не в экономическое изобилие и не в политические права, а в некую прекрасную сказку, грядущий рай на земле, в котором непременно найдётся место и ему, Петру Дарёнову. Потому это и была абстракция, потому-то отец и тысячи других его единоверцев не смогли бы объяснить, что конкретно подразумевают под Светлым Будущим, но здесь соединились извечная русская, да и не только русская мечта о свете и бессмертии. Ёмкое слово «Свет», соединившее в себе понятия Истины, Праведности, Добра и Красоты и слово «Будущее», обещающее этот Свет всем, живым и мертвым. Никакая конкретная земная цель ничего подобного не сулила. Это была наивная детская вера, новая религия, заменившая отнятого Бога.
Не набитое брюхо, не вседозволенность и вседоступность — отец был аскетом, сторонником жёсткого воспитания и твёрдой власти. Он жаждал этой железной непогрешимой руки, заменяющей опять-таки Бога, которой можно по-детски слепо довериться, и лишь подбрасывать угли в топку ведомого ею паровоза. Обычный земной человек для этой цели не годился. Нужен был сверхчеловек, которому они и поверили.
После смерти сверхчеловека его роль отчасти заменила идея непогрешимого и всеблагого государства. Всё это воистину было опиумом для сбившейся с пути, страдающей народной души. Опиумом для тех, которым удалось не спиться и не потонуть в обывательской трясине. Для тех, у кого вызывали тоску, по выражению Лермонтова, «скучные песни земли», сводящие роль человека к роли травы, выросшей на навозе предшествующих урожаев и призванной лишь удобрить собой последующие.
Это Ганя по-настоящему поймёт потом, а тогда он так и не нашёл, что ответить отцу. Возможность наслаждаться жизнью даже в самом комфортабельном поезде смертников, когда вокруг пустеют купе и в любую погоду могут придти за тобой, представлялась ему весьма сомнительной. Жизнь — шутка, не только «пустая и глупая», но и трагическая, — к такому выводу пришёл юный Ганя. Но есть в ней избранники судьбы, — думал Ганя. — Которым не надо погрязать в суете, химерах или пьянстве, чтобы избавиться от ужаса жизни. Наделённые даром творчества. Только в творческом вдохновении человек может вырваться из давящего житейского тупика и улететь к звёздам. И он — этот избранник. Он не помнил, когда начал рисовать, казалось, рисовал всегда — на дверях, окнах, обоях. Пальцами, карандашами, углём, мелом, украденной у мамы губной помадой или куском свёклы из винегрета. Что-то поражало его, он хватал, что попадётся под руку, и рисовал. Ему удавалось двумя-тремя линиями или цветовым мазком схватить самое главное. Ганя ещё ходил в детсад, когда его посланная в Москву на конкурс детского творчества акварель «Печка» получила премию. Коричневый прямоугольник в оранжево-красной рамке, обозначающей гудящее за дверцей пламя.
Сначала Ганины кисти просто пели, как птицы на ветках.
После смерти вождя отец окончательно сдался — ему было не до сына. Физическая кончина своего бога потрясла его гораздо больше, чем развенчания двадцатого съезда. Отец тогда похудел, ушёл в себя. Интересно, что именно Сталин, а не Ленин был человекобогом Петра Дарёнова.
Итак, в середине пятидесятых Ганя оказался в Ленинграде.
ПРЕДДВЕРИЕ
Вышинский: Значит, эта реставрация капитализма, которую Троцкий называл выравниванием социального строя СССР с другими капиталистическими странами, мыслилась, как неизбежный результат соглашения с иностранными государствами?
Радек: Как неизбежный результат поражения СССР, его социальных последствий и соглашения на основе этого поражения.
Вышинский: Дальше?
Радек: Третье условие было самым новым для нас — поставить на место советской власти то, что он называл бонапартистской властью. А для нас было ясно, что это есть фашизм без собственного финансового капитала, служащий чужому финансовому капиталу.
Вышинский: Четвёртое условие?
Радек: Четвёртое — раздел страны. Германии намечено отдать Украину; Приморье и Приамурье — Японии, Вышинский: Насчёт каких-нибудь других экономических уступок говорилось тогда?
Радек: Да, были углублены те решения, о которых я уже говорил. Уплата контрибуции в виде растянутых на долгие годы поставок продовольствия, сырья и жиров. Затем — сначала он сказал это без цифр, после более определённо — известный процент обеспечения победившим странам их участия в советском импорте. Всё это в совокупности означало полное закабаление страны.
Вышинский: О сахалинской нефти шла речь?
Радек: Насчёт Японии говорилось — надо не только дать ей сахалинскую нефть, но обеспечить её нефтью на случай войны с Соединёнными штатами Америки. Указывалось на необходимость не делать никаких помех к завоеванию Китая японским империализмом.
«Не следует также забывать о личной заинтересованности обвиняемых в перевороте. Ни честолюбие, ни жажда власти у этих людей не были удовлетворены. Они занимали высокие должности, но никто из них не занимал ни одного из тех высших постов, на которые, по их мнению, они имели право; никто из них, например, не входил в состав «Политического Бюро». Правда, они опять вошли в милость, но в своё время их судили как троцкистов, и у них не было больше никаких шансов выдвинуться в первые ряды. Они были в некотором смысле разжалованы, и «никто не может быть опаснее офицера, с которого сорвали погоны», говорит Радек, которому это должно быть хорошо известно». /Леон Фейхтвангер/