Дремучие двери. Том I
Шрифт:
А потом что-то произошло. Регина надулась. Пришёл конец их странной дружбе, совместным визитам в буфет и изнурительно-волнующим разговорам вокруг да около. Регина заняла глухую оборону, шипела при её приближении и показывала зубы. А ведь Регина недавно была в Ленинграде…
И вот однажды, когда в буфет завезли чешское пиво, Яне удалось захватить Регину врасплох за второй бутылкой и, вместе распив третью, кое-что выяснить. Из реплик Регины-то язвительно-ироничных, то на грани площадной ругани, то трогательно-обиженных, как у обманутой девочки, стало очевидно, что на какой-то из новых своих картин Дарёнов изобразил её, Яну. Что выставка проходит в заводском клубе, что вокруг, как всегда, ажиотаж, иностранцы,
Глаза её, готовые вот-вот брызнуть слезами, смотрели с мольбой и страхом и не желали знать никакой правды. Она жаждала, чтоб Яна её разуверила, пусть солгав. А Яна молчала. Правды она сама не знала. Любое утверждение относительно Гани казалось ложью или кощунством, а говорить что-то надо было. Ситуацию спас внезапно появившийся в буфете Денис, как всегда стремительный, отрешённый от всего, кроме дела, и весь в делах. «Ледокол», как его называли на студии. Он беспрепятственно прошёл, разрезав плечом очередь, к буфетчице, и пока та металась под стойкой и за стойкой, — бифштекс, салат, кофе, — серо-стальные глаза его проплыли над толпой, на секунду задержались на жене и, как подозревала Яна, любовнице, выясняющих отношения, и тут же переключился на более интересный объект.
— Юра, ты меня слышишь? На сегодня всё отменяется, предупреди людей. Буду через пять минут.
И направился с подносом на ближайшее свободное место.
Но обстановка уже разрядилась. Глаза у Регины высохли, она проводила долгим взглядом спину Дениса и чуть заметно улыбнулась якобы чему-то своему, но улыбка была адресована Яне. Выпад, выигранное очко. Яна воспользовалась передышкой и бежала с поля боя.
Таинственная Ганина картина не давала покоя. Назавтра, сославшись на необходимость навестить за городом больную приятельницу, Яна села в ночной ленинградский поезд с намерением: 1. Позвонить на Ленфильм и узнать адрес клуба, где выставка Дарёнова. 2. Посмотреть картину. 3. Остаток дня провести в Эрмитаже и вечером отбыть домой.
Вначале всё шло по плану. С обратным билетом в сумочке Яна подошла к обшарпанному закопчённому зданию на окраине Ленинграда. Часы её показывали без пяти десять, сердце, казалось, тукало в одном с ними бешеном ритме.
Гардеробщица сказала, что выставка закрыта. Директор клуба, он же, видимо, руководитель балетного кружка, рафинированный молодой человек в чёрном трико и толстых шерстяных носках, которого все звали Илья Ильич, попутно отдавая команды и показывая па, сообщил Яне, что выставка закрыта до особого распоряжения, что вокруг слишком много ненужной шумихи, что такой ажиотаж только вредит Дарёнову, что он сам распорядился пока никого не пускать. Что от таких вот несознательных посетителей, вроде Иоанны — и из Москвы, и подальше, и с востока, и с запада приходится ежедневно отбиваться, а надо просто немного подождать, иметь терпение, когда страсти улягутся, и тогда милости просим… Простительно им не понимать, закордонным, но вы-то свои, зачем же обострять?..
Яна сказала, что ждать не может, что сегодня уезжает. И предъявила билет и удостоверение союза кинематографистов.
— Ну хоть на пять минут, никто не узнает…
— Сами же раззвоните. Люба, ну что вы такое изображаете?..
С её билетом в руке Илья Ильич смерчем пронёсся по залу под хмуро-завистливые взгляды танцоров и снова притормозил возле Яны, тяжело дыша.
— В общем, только с разрешения Дарёнова. Хотите — ждите, попробуем позвонить в перерыв.
Иоанна ждала, зачем-то
— Игнатий, это Илья. Тут одна дама рвётся, из Москвы. Вот и я говорю, никаких дам. Объясни ей по-русски, мне уже надоело.
Он суёт Иоанне трубку, Ганя на том конце провода. Сердце подпрыгнуло и остановилось в горле, не давая дышать.
— Это я… Иоанна…
Трубка молчала. Только это молчание по имени «Ганя» да застрявшее в горле сердце. Потом она услышала его голос. Тихий, будто с того света:
— Кто это?
— Иоанна. Я только на один день.
Снова молчание, долгое, как затяжной прыжок без парашюта. Наконец, парашют раскрылся. Теперь голос прозвучал неожиданно близко. Всего одна надтреснутая где-то на полуслове фраза:
— Дай Илье трубку.
Трубка будто вросла в ладонь. Заставила себя разжать руку, почти ненавидя Илью Ильича, отобравшего у нее Ганин голос.
Она уже позабыла, к чему, собственно, весь сыр-бор, и шла за директором с балетной его походкой снова на второй этаж, с трудом соображая, куда и зачем её ведут. Синяя птица осталась внизу, в директорском кабинете, заливая теплом трепетного голубого дыхания флаги, вымпелы, выцветшие плакаты и спортинвентарь. У неё был Ганин голос:
— «Дай Илье трубку»…
Щёлкнул в замке ключ.
— Экспозиция была в двух залах, пока всё собрано здесь. Надеюсь, вы не клептоманка и не вандалка — не обижайтесь, у нас тут кого только не отлавливали — и милицию вызывали, и скорую… Гений — явление космическое, обострённо действует на психику окружающих. Как луна, например. Слыхали, что с некоторыми творится в полнолуние?
— Илья Ильич!.. — разнеслось по коридору.
— Извините, мне на репетицию. Я вас запру минут но сорок — Дарёнов велел запереть. И не вздумайте курить.
— Некурящая и без комплексов.
Перспектива оказаться запертой среди Ганиных картин ужасала, но иного пути не было. Никаких комплексов. Стихли в коридоре шаги Ильи Ильича. Стараясь не вглядываться в развешанные и расставленные повсюду мрачные порождения Ганиной фантазии — кое-что она уже видала у Регины, — Яна обошла комнату и сразу нашла, что искала. Картина висела особняком, низко, примерно в метре от пола. Сбоку падал свет от окна.
Она подходила всё ближе, постепенно погружаясь в картину, как в сон…
ПРЕДДВЕРИЕ
«Женщина, которая летом ещё говорила, что без накрашенных губ чувствует себя хуже, чем если б она пришла в общество голой — перестала делать маникюр, красить губы и делать причёску. — Невестка великого человека», / Из дневника М. Сванидзе/
«Я указываю ему на то, что даже люди, несомненно обладающие вкусом, выставляют его бюсты и портреты — да ещё какие! — в местах, к которым они не имеют никакого отношения, как, например, на выставке Рембрандта. Тут он становится серьёзен. Он высказывает предположение, что это люди, которые довольно поздно признали существующий режим и теперь стараются доказать свою преданность с удвоенным усердием. Да, он считает возможным, что тут действует умысел вредителей, пытающихся таким образом дискредитировать его. «Подхалимствующий дурак, — сердито сказал Сталин, — приносит больше вреда, чем сотня врагов». Всю эту шумиху он терпит, заявил он, только потому, что он знает, какую наивную радость доставляет праздничная суматоха её устроителям, и знает, что всё это относится к нему не как к отдельному лицу, а как к представителю течения, утверждающего, что построение социалистического хозяйства в Советском Союзе важнее, чем перманентная революция». /Леон Фейхтвангер/