Дремучие двери. Том I
Шрифт:
Временное и вечное. Наше кредо — реализоваться и отдать, их — реализоваться и забрать. Наше — освобождайся и лети, их — отягщайся и ползи, пока хватит сил. Служить Небу и получать дары духовные и, служа Мамоне, получать дары земные. И обольщаются те, кто утверждает, что можно служить одновременно двум господам — Богу и Мамоне. Мы просто по разные стороны баррикад, хотя тоже грешны, а, порой и грешнее их.
Мы знаем, что наш грех — путы, болезнь, ведущие к смерти, и стремимся от них избавиться. Они — возводят своё греховное состояние в культ и всячески усугубляют.
«Наши» — не национальность, не религия, не партия, не местожительство. Это: «только то, что отдал — твоё», а не «лишь то, что съел или потребил — твоё». У них — священное право собственности, у нас — «хлеба горбушку и ту пополам».
«Зачем волам вытаскивать из грязи повозку, которая везёт их на бойню?»
Мы не желаем играть в их игру, которую нам навязывают. Мы свалим доску и сбросим фигуры. Мы всё равно смотрим в Небо, а не в корыто, не на собственный пуп и не в карман. Мы сходим с ума и сваливаем доску, если не видим Неба. Мы всё равно вглядываемся в него, и если видим там отражение пустоты нашей души, в ярости швыряем туда камни и ракеты. Мы с тоской пытаемся разглядеть в синей пустоте образ нашего Небесного Отечества и время от времени отчаянно стряхиваем с ног путы земные — собственность, родню, суету… Мы считаем ворон, но не опускаем очи долу. Мы крестимся, когда грянет гром, и швыряем в небо камни и бомбы, которые падают нам на голову.
Свобода слова — свобода вранья. Подлинная свобода — знать истинные мысли и намерения друг друга сделала бы совместную жизнь общества невозможной. Адом, а точнее — Судом Божиим.
«Колхозы и совхозы являются, как вам известно, крупными хозяйствами, способными применять тракторы и машины. Они являются более товарными хозяйствами, чем помещичьи и кулацкие хозяйства. Нужно иметь в виду, что наши города и наша промышленность растут и будут расти с каждым годом. Это необходимо для индустриализации страны. Следовательно, будет расти с каждым годом спрос на хлеб, а значит будут расти и планы хлебозаготовок. Поставить нашу индустрию в зависимость от кулацких капризов мы не можем. Поэтому нужно добиться того, чтобы в течение ближайших трёх-четырёх лет колхозы и совхозы, как сдатчики хлеба, могли дать государству хотя бы третью часть потребного хлеба. Это оттеснило бы кулаков на задний план и дало бы основу для более или менее правильного снабжения хлебом рабочих и Красной Армии. Но для того, чтобы добиться этого, нужно развернуть вовсю, не жалея сил и средств, строительство колхозов и совхозов. Это можно сделать, и это мы должны сделать».
«Ленин говорит, что пока в стране преобладает индивидуальное крестьянское хозяйство, рождающее капиталистов и капитализм, будет существовать опасность реставрации капитализма. Понятно, что пока существует такая опасность, нельзя говорить серьёзно о победе социалистического строительства в нашей стране… необходимо перейти от социализации промышленности к социализации всего сельского хозяйства.
Это значит… что нужно покрыть все районы нашей страны, без исключения, колхозами /и совхозами/, способными заменить, как сдатчика хлеба государству, не только кулаков, но и индивидуальных крестьян.
Это значит… ликвидировать все источники, рождающие капиталистов и капитализм, и уничтожить возможность реставрации капитализма.
Такова задача победоносного строительства социализма в нашей стране.
Задача непростая и трудная, но вполне осуществимая, ибо трудности существуют для того, чтобы преодолевать их и побеждать». /И. Сталин, из выступления в Сибири/
Лист ждал. Покойный и чистый в первозданной своей белизне.
Так и останутся на листе эти два слова, а Иоанна уже через полчаса будет ехать в электричке, но не в Москву, а в Первомайскую, где ей сразу и охотно, уже как местную достопримечательность, покажут и лыжню через поле в лощину, и дерево, под которым сидел Лёнечка, и торчащую из-под снега макушку валуна. Следы многочисленных любопытных, набухшие талой влагой. Мальчишки, весело проносящиеся на санках мимо злополучного валуна в ореоле тяжёлых снежных
— Я же сказала — из газеты. Вот удостоверение.
— Ага, понятно.
Они смотрели на неё с любопытством и подозрительностью, не понимая цели её приезда, да и сама она не могла бы тогда толком объяснить, зачем приехала в Коржи, какой информации ждала от этих баб, от истоптанной лыжни, от катающихся мимо валуна мальчишек и почему, наконец, оказалась у Нальки, знакомой Жоры Пушко.
Наля подтвердит сказанное следователю — заявившийся к ней днём где-то в начале третьего Пушко / Ну выпили, посидели, потом, сама понимаешь…/ — заночевал и уехал на следующий день утром.
Бывшей фронтовичке Нале за тридцать. Курящая, употребляющая крепкие слова и напитки. Узнав, что Яна из газеты, она тут же метнёт на стол бутылку с мутной жидкостью, пару стопок, миску квашеной капусты: — За знакомство, товарищ корреспондент! В застиранной гимнастёрке с нашивками, уже слишком тесной в груди и плечах, с фронтовыми ожоговыми рубцами на щеке и подбородке, придающими её в общем-то простенькому личику нечто мистическое. Наля, с её невероятными фронтовыми историями, вроде как была она снайперкой и ходила в психическую атаку /ребята идут, а мы с Галей по бокам, немцы видят — девчата, пока очки протрут — мы им р-раз по очкам!/ — Наля буквально парализует восемнадцатилетнюю Яну славной своей биографией. И хотя с точки зрения морального кодекса Наля не очень — не Яне теперь судить о морали! И если у Нали этот минус оправдывался жизненными испытаниями, то для Яны оправданий не было.
Потом заговорят о погибшем Лёнечке, Наля вспомнит о том втором «киношнике», и Яна расскажет про Дениса, потому что ей хотелось говорить о нем, попытается быть объективной, взглянуть на случившееся как бы со стороны, холодными посторонними глазами — родители вечно отсутствуют, мальчик предоставлен самому себе, отсюда эгоцентризм, себялюбие. Пустая квартира, богемное окружение, девицы, тоники, шкуры… Так, наверное, писали бы о нём Самохин и Татьяна… Но чем дольше она говорила, тем явственней представлялось ей его белеющее лицо на сгибе её руки, его голос, вкус губ, отозвавшихся на её прикосновение, и Яна вдруг с ужасом понимает, что сейчас разревётся. Так и выходит, она рыдает на груди у Нальки, повторяя, что надо жить, как она, Наля, не жалея себя и защищая грудью товарищей, что она, Яна, беспринципная дрянь, что она презирает себя, потому что думает только о личном счастье и ничего не может с собой поделать. А Наля, конечно, ничего не поймёт, скажет: «Пить ты слаба, девка» и проводит её на шестичасовой автобус. А Яна, пообещав написать про Налины подвиги, пропахшая её Беломором, навозом от телогрейки, всю автобусную дорогу до Первомайской и потом в электричке будет представлять, что только забежит домой, переоденется, предупредит мать, и в Москву, на Люсиновку. К одиннадцати она обернётся, пусть к двенадцати, она приедет к своему мужу, и никаких разговоров о Лёнечке. Не было Никакого Лёнечки. Не было! Пусть он талантливый оператор, но тряпка, рано или поздно спился бы, жена бы от него ушла, сын отвернулся. А если бы Денис погиб, спасая Лёнечку? Журналистский долг, служение правде — это для героев. А она будет просто женой. Же-ной!..
По пути домой она вспомнит — надо всё-таки зайти в редакцию. Там уже, наверное, никого нет, девятый час, но надо же честно объяснить Хану свой отказ, пусть в письменном виде, так даже будет лучше, убедительнее, а заодно предупредит, что завтра она, возможно, задержится.
В редакции Людочка, барабанящая на своей «Оптиме» какую-то левую работу в пяти экземплярах, сообщит Яне, что всё тихо. Хан так и не приходил, а в промтоварный, по достоверным источникам, завезли шерсть.
На столе у Хана по-прежнему лежал её лист. Иоанна села в кресло, зажгла настольную лампу.