Древний инстинкт
Шрифт:
Постепенно вбирая в себя Русакова и наслаждаясь им, ощущая его всеми органами чувств (так, к примеру, она обнаружила, что различные части его тела по вкусу разные, от арбузной сладости до креветочной солоноватости; что спина его, тонкая и сильная, холоднее ладоней, а волосы на голове пахнут жареными каштанами), она тысячу раз теперь могла бы ответить себе на вопрос, который постоянно мучил ее во времена напряженного романа с Бессоновым, особенно его незавершенный, разодранный и истерзанный бесславный финал: так ли важна физическая эстетика для людей близких, любящих друг друга по-настоящему? Эстетика в этом случае своя, автономная и понятная лишь двоим, приносящая наслаждение, как хороший джаз или маслянисто-хвойный вкус джина, словом, избирательная… Вариантов ответов было множество, и всякий раз Лена не переставала поражаться своей прежней слепоте, немоте и вообще закрытости для мужчины. И еще – она перестала наконец замечать специфический медицинский запах, исходящий, как ей казалось, от Русакова, и избавилась от пугающих ее прежде ассоциаций. Что было, то прошло. Она стала другим человеком, другой женщиной, она перестала быть пациенткой.
Перед тем как выйти на пляж, парочка долго намыливала друг друга, сидя в ванне. Потом, с полотенцами под мышками, побежали к морю.
– Надо бы позвонить Монике, чтобы прибрала там… – Лена махнула рукой в сторону уменьшающейся в размерах виллы. – Ты как думаешь?
– Позвони.
– У меня сотовый
Они встали на берегу, запыхавшиеся, глядя на сияющее на солнце море. Русаков прижал свою невесту к себе и поцеловал в шею.
– Знаешь, – сказала Лена, смущаясь, – у меня компьютер зависает, Интернет не подключается, телефон вот пропал… Словно боженька на время отключил меня от внешнего мира. Как ты думаешь, это случайно?
– Главное, чтобы я у тебя функционировал, – улыбнулся небритый, уставший и ужасно счастливый Русаков. – А Интернет тебе сейчас ни к чему.
– Я тоже так думаю. Ну, что, поплыли? Да, все хотела тебя спросить, а куда же это делся наш третий лишний?
– Макс, что ли? На то и лишний, чтобы его не было, понятно?
– Ты ликвидировал его? Отправил обратно домой, сам, наверное, сложил его вещички, плавки там разные, костюмы и зубную щеточку в сумку положил, гостеприимный ты наш… Или все-таки он нашел себе пару?
– Он на самом деле уехал. Ему позвонили, и он сорвался с места… Ничего не объяснил, сказал только, что перезвонит.
– Ну и ладно… Вот черт, очки забыла. Солнце слепит…
– Кажется, нам и без него было неплохо, а? Ну что? Мы плывем?
– Что-то вода какая-то холодноватая, и штормит…
– Это тебя штормит… Оставайся на берегу и жди меня… Расстели полотенце…
Поздно ночью, когда Лена крепко спала, Русаков взял ее ноутбук, прямо в футляре, и вышел с ним в сад. Нашел скрытую в черно-голубом кружеве теней скамейку и устроился, собираясь проверить почту. Вокруг было тихо, темно, а потому яркая картинка монитора с симпатичными зебрами просто-таки вызвала резь в глазах. К счастью, Леночка не предохранялась ни от желающих забраться в ее почтовый ящик (пароли отсутствовали напрочь), ни от чего другого… Русаков почувствовал, что краснеет. С чего бы это? «Не предохранялась», – звучит многообещающе… Щеки его просто пылали при мысли о ее возможной беременности. Итак. В который раз уже он пользуется ее бесшабашностью и проверяет почту… Роза молчит. Ну и правильно. Татьяна сбрендила, так травмировать человека: «выкидыш», «скоропостижно скончалась», «не смогли остановить кровотечение», «она сгорела», «воспаление легких, кто бы мог подумать? Молодая баба…» Ни к чему Лене это знать, особенно сейчас, когда она, возможно, вот-вот понесет. Маленького Русакова. Ладно, одно письмо, вот и хорошо. Теперь телефон. Он достал из кармана Ленин телефон и включил его. Снова Татьяна: «Отзовись, немедленно, Оля умерла…» Как же она любит эти убивающие наповал словечки типа «скоропостижно скончалась», «умерла». Нет бы спросить: как поживаешь, подружка? Какая температура воды в море? Так, а это что еще за письмо? Русаков хоть и был врачом и многое повидал на своем веку, но при виде имени отправителя ему стало не по себе: «Оля». Вот, решил написать человек с того света, а что, пока не зарыли в землю, почему бы не попрощаться с бывшей подругой? Нет, конечно, нет, письмо написано в день смерти… Ничего себе! Умирала, а писала… И что у нас там? Просто набор цифр. Номер телефона. Стало быть, туда следует позвонить. Вот как все уляжется, как похоронят твою подружку, Лена, так и телефон отыщется, и ты сама решишь, стоит тебе звонить по этому номеру или нет. В любом случае ты все равно узнаешь об этой смерти, как и о том, что Бессонов овдовел. А мне предстоит выдержать испытание… Как поведет себя Лена, когда узнает, что Бессонов остался один? Конечно, захочет увидеть. И он, Русаков, не посмеет ей запретить сделать это. Пусть он и любит ее больше жизни, пусть и считается ее женихом, но все равно Лена – не его собственность, а потому имеет право встретиться с Бессоновым и хотя бы объясниться. У человека всегда есть право выбора. И у Лены тоже. А вот у самого Русакова этого права и быть не может, ему не нужно это право, он уже все выбрал и решил для себя. И он, если понадобится, будет ждать сколько угодно ее возвращения… А сейчас она принадлежит только ему.
Он вернулся к спящей, раскинувшейся на постели Лене, поцеловал ее и прижал к себе. Во сне она вдруг, почуяв его, уцепилась тонкими руками за его плечи и, не открывая глаз, зарылась лицом ему в грудь, да так страстно, жарко, что он чуть не застонал от счастья. Она бесконечно доверяла ему, доверяла, а он, подлый, закодировал ее почтовый ящик и украл телефон…
Глава 14
Он и сам не понял, как могло случиться, что последние два его дома, над которыми он работал, удивительным образом напоминали своей мрачностью монастырь или тюрьму. Красно-бело-коричневые стены, минимум окон, да и те узкие, невыразительные (разве что два, симметрично расположенные в огромном охотничьем зале, украшены богатыми витражами), чугунные ворота и дубовая дверь.
Такой дом – его мечта. Дом-крепость. Дом, куда бы он мог спрятаться от всех своих кошмаров, от чувства вины и постоянного страха перед разоблачением.
Вот уже почти год Дмитрий Бессонов живет с женщиной, один вид которой все чаще и чаще вызывал у него стойкое желание сбежать (сбежать ли?), спрятаться от нее куда-нибудь подальше, чтобы только не видеть ее (одна ложь наезжает на другую, как автомобили в тумане), не слышать ее тихого, лишенного каких-либо эмоций голоса. Сразу же после того памятного дня, когда они уговорились хранить его страшную тайну, связанную с его манией членовредительства, Оля со свойственной ей деловитостью и практичностью, а также хозяйственностью и проворностью (он одинаково не переносил в женщинах ни одного из этих качеств), распоряжаясь его средствами, принялась вить добротное, просторное, безвкусное, но очень удобное гнездо, куда привезла и поселила на веки вечные своего трехлетнего птенца – некрасивого, с испуганными карими глазами толстого молчуна. Густые брови и насупленный взгляд делали его похожим на неуклюжего и недоверчивого медвежонка, осторожно, перебежками перемещавшегося по их большой квартире и постепенно осваивавшего детскую технику – велосипед, самокат, маленький синий, сверкающий при электрическом свете дорогой люстры автомобиль. Его мамаша же, не в пример скованному в движениях и освоении нового для него пространства малышу, очень даже быстро свыклась с тем, что теперь она для двоих своих мужчин – самая главная, а потому с мнением ее следует считаться.
Ольга начинала свой день с того, что, проснувшись очень рано и надев, сонная, почти с закрытыми глазами, халат, отправлялась в ванную, вставала под теплый душ и, постепенно прибавляя холодной воды, уже под ледяными струями приходила в себя, вытиралась, расчесывалась и шла на кухню готовить завтрак. Потом будила Гришу, так звали мальчика, за руку отводила его в ванную комнату, умывала холодной водой, давала в руки полотенце и шла в спальню – будить Бессонова. Причем делала это без тени нежности и тем более улыбки, а просто констатировала, что день уже начался, что ему пора отправляться на работу. Так могла будить женщина, все чувства и мысли которой обращены к кому угодно, но только не к мужу, чему Бессонов, кстати говоря, был несказанно рад. Еще в тот памятный день, когда они решили жить втроем, одной семьей, Ольга объяснила находящемуся в шоковом состоянии Дмитрию, что она не испытывает к нему сексуального влечения, и
…После завтрака, сытного, вкусного и обильного, Ольга отправляла «супруга» на работу, сама же оставалась дома, с медвежонком, занимаясь хозяйством, готовя обед и придумывая себе еще массу приятных, не связанных с выходом из дома дел. Если же она и выходила из дома, то в ближайший парк, прогуляться с медвежонком. По дороге заходила в магазины, где тратила свободно, зная, что ее все равно никто ни в чем не упрекнет, денежки Бессонова, покупая наряду с необходимыми вещами и предметы роскоши, украшения… Поначалу все это складировалось в гардеробной, размещалось в коробках на полках, развешивалось на плечиках в ожидании своего звездного часа. Потом же, к удивлению Бессонова, уверенного в том, что эти покупки – не что иное, как признаки развивающейся шопомании, каждая из вещей была использована по назначению… Это прежде, в самом начале их супружеской жизни, он считал Ольгу женщиной, лишенной каких-либо эстетических предпочтений в одежде, и нисколько не удивился, когда узнал, что Собакин таки бросил ее (хотя она, понятное дело, представила все наоборот, что это она бросила его, причем с треском, шумом). Странно было вообще узнать, что она – любовница такого интересного и импозантного мужчины, каким являлся этот режиссер. Но со временем он понял, что Ольге было тогда не до одежды, не до того, как она одета, что курит и какими духами душится.
Она была просто помешана на этом мужчине, она болела им, а во время болезни, как правило, человеку не до одежды. Теперь же (а это началось примерно месяца три спустя после их бутафорской свадьбы) Оля, казалось, все свободное время проводила перед зеркалом, обзавелась личным парикмахером, маникюршей (и педикюршей в одном флаконе) и массу денег тратила на наряды. Бессонов не имел права ее ни о чем спрашивать – все свои обязанности в отношении его и медвежонка она исполняла прекрасно, а потому Оля все вечера, а иногда и ночи пропадала неизвестно где и неизвестно с кем… Медвежонок на это время поручался Бессонову, и, если сначала он пытался возмущаться, то потом понял, что это совершенно бессмысленно. Оля даже слышать ни о чем не хотела. Она просто собиралась и уходила из дома. Бессонову ничего не оставалось, как подчиняться. Не лишенный рассудка, сначала он думал, что эти ее разговоры о том, что он безразличен ей и что она вообще не видит в нем мужчины, не что иное, как кокетство. И что не будь Дмитрий красивым мужчиной, вряд ли она стала бы покрывать его преступления и уж тем более жить с ним. Но он ошибался. Ольга действительно не воспринимала его как существо противоположного пола. Могла появиться перед ним, когда ребенок спал, в одном белье, могла, расположившись на разостланной на диване махровой простыне в гостиной, стричь ногти у себя на ногах, могла зайти в туалет, присесть на унитаз, даже не прикрыв за собой дверь… Она вела себя так, словно его не было в квартире, словно она жила одна. Двигалась по дому она стремительно, всегда знала, что сделает в следующую минуту, успевала одновременно и жарить так полюбившиеся ему котлеты, и собственноручно подрубать только что купленные бархатные шторы в спальню… Все у нее получалось быстро, ладно, на нее было приятно смотреть. И как ни старался Бессонов внушить себе мысль, что и она ему совершенно безразлична, у него ничего не выходило. С самой первой минуты его пробуждения он уже знал, что будет счастлив видеть ее рядом с собой, слышать, пусть и недовольный, ее голос, есть приготовленную ее маленькими ловкими руками кашу или яичницу…
Он не знал, что с ним происходит, а потому стал бояться себя еще больше. Он желал эту женщину и страдал невыносимо от того, что и Лену он продолжал любить, но любовью чистой, возвышенной, где не было места совместному проживанию, подразумевавшему постоянную близость друг к другу, завтраки и ужины, какие-то общие, семейные дела, болезни с кашлем и насморком и грудой носовых платков, домашние туфли, сохнущие лифчики на веревке, гигиенические пакеты на столике в ванной комнате и следы губной помады на чашке… Сознание его расслаивалось. С одной стороны, он продолжал внутри себя одностороннюю и обреченную на неудачу борьбу за Лену (правда, она сводилась в основном лишь к воспоминаниям да к смутному желанию увидеть ее, приехать к ней, попытаться что-то объяснить), с другой, он изнывал от ревности, наблюдая из кухни, как Ольга крутится перед высоким зеркалом в передней, собираясь на очередное свидание. Ворох ее использованного нижнего белья, небрежно брошенного в корзину, вызывал в нем жгучее желание достать каждый предмет отдельно и приложиться к нему лицом, вдохнуть в себя запах измены, запах ее любви к другому мужчине, который много лучше его, Бессонова, и, конечно же, здоровее его, нормальнее. Но сказать ей о своих чувствах он также не мог – все было объявлено ею в самом начале и не поддавалось, как он понял, никакой коррекции. Она снова была влюблена, но теперь ощущала себя больше женщиной, нежели в том романе с Собакиным, где она видела лишь его, да и то сквозь мутные стекла театрального бинокля… Эта ее любовь была, судя по блеску ее глаз, ответной, что просто изводило Дмитрия. Женщина, жившая в его доме, принадлежала другому мужчине. Или другим мужчинам. И если двенадцать часов в сутки, проведенные дома, являлись для нее лишь подготовкой к свиданию, то можно себе представить, с каким чувством, восторгом, с какой любовью проходила сама встреча…