Древняя душа. Драконы и Падшие
Шрифт:
Я умолял ее не делать этого, но безудержные рыдания подростка ее не убедили. Она крепко обняла меня и сказала, что должна это сделать. Лишь став взрослым, я понял, что Руфь приняла любовь к Антуну как свой крест, и безропотно несла его, пытаясь сделать мужа мягче, добрее, милосерднее. По иронии судьбы это значило сделать его человечнее – а людей он презирал, равно как и любую слабину в себе и окружающих.
Я проводил мать до склепа и остался стоять недалеко от кованой двери с фамильными вензелями. Руфь вновь прижала меня к себе, улыбнулась и вошла внутрь. Очень долго было тихо. Я прислушивался к этой зловещей тишине, представляя бездыханное
Солнце село, по земле уже ползли щупальца тумана, холод пробирался под камзол, но к нему мне было не привыкать – отец не жаловал неженок, в комнатах сыновей камин разжигали только в лютые морозы, а в остальное время года не дозволялось даже укрываться одеялом. И зимой мы занимались утренними упражнениями босоногими и с обнаженным торсом.
Решив, что неизвестность хуже смерти, я подошел к двери в склеп. Она оказалась приоткрыта. Заглянув в щель, я не поверил глазам – отец стоял перед матерью на коленях и рыдал – взахлеб, сотрясаясь всем телом, воя и скрежеща зубами. Руки прижимали ее к себе, цеплялись за нее, словно мраморная плита пола всасывала его в себя, изгоняя из привычной жизни, отнимая силы и желание жить. Руфь гладила его по голове, закрыв глаза, из которых по лицу текли слезы.
Я вернулся в замок и стоял у окна, пока не увидел их. Сгорбленные, словно древние старики, прижатые одним горем на двоих к земле, они медленно брели во тьме, которую холодным мертвенным светом подсвечивала луна. Следующим утром моя жизнь изменилась навсегда.
– Вставай, живо! – рука отца толкнула меня, спросонок не соображающего, в плечо. – Довольно дрыхнуть!
Я вскочил, ничего не понимая и еще не зная, что детство кончилось. Навсегда.
Отныне моя жизнь мне не принадлежала. Что делать, когда и почему, решал Антун. Жесткие изнуряющие тренировки, обучение, лишь несколько часов сна в день, беспрекословное выполнение команд – словно я пес, за малейшую провинность или промах – розги, в лучшем случае.
Но самое страшное было даже не в этом. Меня обуял ужас, когда понял, что отец вовсе не из-за гибели старшего сына обратил внимание на младшего. Ему не нужен был Горан, он хотел вернуть Януша. Вернее, сделать его точную копию из того, что имелось под рукой – из меня – даже если для этого придется уничтожить все то, чем я являюсь.
Антун все делал на совесть, всегда. Он рьяно начал претворять свой план в жизнь, не желая слушать ничьих возражений. Главной целью стало искоренение из моей души всего того, что так нравилось матери, того, что у нас с ней было общим – ранимости, чувствительности, милосердия. Нам претило убийство – как раз именно с этого начал мой отец.
Те дни словно стерты из памяти. Они словно акварель, на которую пролили воду, будто кошмары, что приходят в самые темные ночные часы, это было не со мной. Не меня Антун заставлял забирать человеческие жизни одну за другой, избивая за отказ так, что не оставалось и живого места. Не меня бросал в темницу, на солому, неделями не давая даже воды. Не меня уничтожал презрительными тирадами, глядя так, словно перед ним стоял не родной сын, а лежало лошадиное дерьмо.
Это было с тем Гораном, что любил вместе с матерью встречать рассветы, замирал перед картинами кисти великих мастеров, учился тайком от отца играть на музыкальных инструментах, готовил на большой кухне, дождавшись, когда она опустеет вечером, и молился перед сном Господу, прося его сделать себя простым человеком, а не санклитом – который может жить лишь за счет человеческих жизней.
Тот мальчик умер. Антун убил его, вскрыл душу, вспоров, как пузо убитого на охоте оленя, и выпотрошил, вытащив наружу и чувствительность, и ранимость, и милосердие. Они со смачным шлепком упали на алый от крови снег – еще горячие, еще живые, но уже обреченные стать падалью, что скоро растащат стервятники.
Я стал тем, кого отец хотел видеть подле себя – копией Януша. Прирожденным убийцей, которого не трогали слезы жертв. Ничто не отражалось в моих глазах, когда очередной труп падал к ногам – а по правде, к алтарю, на который Антун возвел Януша. Меня прозвали Бессердечным, наверное, еще и поэтому, а не только из-за того, что ни один санклитский клинок, что воткнули в мою грудь враги разного пошиба, не нашел сердца. Да и было ли оно тогда в моей груди?
В двадцатом веке, благодаря развитию медицины, мне довелось узнать о транспозиции органов – зеркальном расположении сердца, печени и прочей требухи. Так что она все-таки имелось, та самая мышца, качающая кровь, в которую никто не смог вогнать клинок, потому что этот орган был сильно смещен вправо, развернут к грудине боком и размеры имел аномально небольшие. Врача, что просветил меня, в награду ждала смерть – потому что если бы эта информация стала достоянием моих врагов, я перестал бы быть Неубиваемым – так сына Антуна тоже называли.
Когда отец ломал меня, Руфь пыталась вмешиваться, вырывала из его лап, плакала, на коленях умоляла не трогать сына. Он бил ее, при мне пинал ногами, я бросался защищать, заставляя его ярость вскипать до такой степени, что мы с матерью теряли сознание от побоев.
Наверное, от того, чтобы убить меня, его останавливало только то, что тогда бессмертный сын оживет и останется подростком навсегда – а таких по санклитским правилам убивали, потому они становились умалишенными, ведь взрослый разум никогда не смирится с вечно детским телом. А вот Руфь, полагаю, умирала не раз. Но это никого не спасло.
В конце концов мать бросила меня. Ее бегство оглушило сильнее, чем самая сильная затрещина Антуна. Именно тогда, оставшись без поддержки самого родного человека, я и сломался. Вечером отец с удовольствием сообщил мне о том, что Руфь решила начать новую жизнь вдали от нас. Не глядя на него, мне пришлось затолкать в себя ужин – иначе Антун запихал бы его мне в рот вместе с тарелкой, и попросить разрешения встать из-за стола, чтобы пойти спать.
В жесткую кровать – теперь это были доски, без тюфяка, лег один мальчик. А утром с нее встал уже совсем другой человек. Вернее, не человек, а санклит – Неубиваемый Бессердечный Горан Драган.
Время шло, оно всегда идет, ему в равной степени плевать на всех – и на людей, и на санклитов, и на Охотников. Жизнь остановилась, моя душа заледенела, иногда казалось, что ее нет вовсе, а все подернутые мутной пленкой воспоминания лишь неясные сны, тайком, без ведома отца подсмотренные у кого-то нормального.
Антун женился вновь, привел в дом красавицу-санклитку Лилиану. Не знаю, почему она согласилась выйти за него, избалованнее женщины я не встречал. Должно быть, ей польстило внимание Великого Антуна, грела сердце перспектива стать своеобразной королевой санклитов. Ночами напролет из отцовской спальни доносились соответствующие медовому месяцу крики страсти. Вставала молодая мачеха поздно, порой только к вечеру. Я почти не видел ее, и меня это устраивало.