Дрейфус... Ателье. Свободная зона
Шрифт:
Ой! Я же все время думаю, неужели, скажите мне, нет ни одной песенки, ни одной подтанцовочки? Ой, ой, ой… Кто же придет смотреть эту пьесу, где нет ни крошки музыки?.. Знаю, знаю, ты хочешь ввести горн и военные марши, но здесь публика не слишком-то это любит, я хотел бы сразу тебя предупредить…
Морис. Заставьте его замолчать, пожалейте меня, пусть он замолчит!
Арнольд. Разве Золя не мог бы немного спеть, вместо того чтобы целиком проговаривать эту свою штуковину: «Я обвиняю»…
Морис. Это не штуковина, эти открытое письмо
Арнольд (пользуясь тем, что Морис остановился, чтобы перевести дыхание). Знаю, знаю, восхитительное, восхитительное, но, поверь мне, это слишком длинно, многословно; да, конечно, часть ты уже сократил, но и сейчас еще длинно, слишком длинно; простая какая-нибудь песенка, непосредственная, которая остается в голове и которую мурлычат утром, поднимаясь с постели, не зная даже, откуда она взялась, — вот что им нужно…
Разве нет? Согласен, что это, возможно, не самое идеальное место, но ты-то уж сумеешь найти, куда вставить одну-две песенки. Не было ни одной пьесы, в которой я играл, а сыграл я их достаточно, в которой я бы не пел хоть одной песенки или мелодии, пусть даже без слов, просто напевая ее с закрытым ртом, на фоне хора; это так мило смотрится, с закрытым ртом, публика очень любит…
Зина (до сих пор сидевшая неподвижно у печки, встает и вмешивается). Морис, поскольку, как видно, сегодня такой вечер, когда каждый выкладывает все, что у него накипело, мне бы тоже хотелось исторгнуть из себя то, что во мне так долго бродит…
Арнольд. Зина, перебивать других некорректно…
Зина. Кто же сможет вставить хоть слово, если тебя не прервет?
Арнольд. Зина, скажи, что ты хочешь, в сущности?
Зина. В сущности, сказать пару слов Морису, можно?
Арнольд. Ну, конечно, говори, прошу тебя. Можно подумать, что я мешаю людям говорить. С ума сойти!
Мотл (совсем тихо). Заткнись…
Зина. Морис, почему, почему для меня не нашлось роли в этой пьесе, а?
Морис. Но ты же играешь, Зина, ты играешь…
Зина. Да, прохожу два раза, вопя «Смерть евреям», отличная роль, что и говорить, как мне после этого соседям на глаза показываться?! Я уже теперь знаю, что скажет Фанни, а эта… ладно, не важно… Но мне-то лично, то, что я играю, это не роль — это в толпе, толпа! А почему бы не вывести мать Дрейфуса? Что, разве у него не было мамы?
Солдат! Солдат! Мой сын хочет стать солдатом?
Но что я такого сделала? Что я сделала?
Они тебя погубят, погубят. Они никогда тебя не полюбят! Ты же еврей, еврей, понимаешь?.. Почему бы тебе не стать портным, как
Ой, мое дитя, мальчик мой, Дрейфуселе, сыночек, мой Альфред, никогда мой ребенок не станет гоем… Останься с нами, останься… Мы не слишком богаты, не очень-то счастливы, не так уж спокойно у нас, но мы свободны, свободны… И в день, когда что-то случится, погром например? Хоп, собираемся и уезжаем куда подальше, и привет честной компании, Бог вам судья… Что, мой господин, свинья в позументах, вам не нравятся евреи? На здоровье, чтоб Бог послал вам медленную смерть в ужасных страданиях, чтоб он послал вам тройной заряд дроби и чтоб наградил вас несварением желудка до конца ваших дней, а дробь пусть гуляет по всему телу, и не будет ей места, где выйти… Мы тем временем уедем, куда? А дальше, все дальше, куда-нибудь, куда глаза глядят: портные, парикмахеры, скорняки, сапожники и даже — почем знать, почему бы и нет! — специалисты по открыванию несгораемых шкафов — везде нужны; но капитан, капитан — кому нужны капитаны, в какой стране их не хватает и кому нужны еврейские капитаны? И потом, он ведь и уехать-то не может, его, видите ли, поносят как хотят, обрывают ему пуговицы, ломают его саблю, а он должен оставаться, стоять по стойке «смирно», отдавать честь и повторять: «Да, мой генерал, благодарю, мой генерал. Да здравствует Франция. Да здравствует армия. Да здравствует Папа. Да здравствуют антисемиты. Да здравствует инквизиция. Да здравствуют фараоны…» Нет, нет и нет, останься со своим отцом, останься со своей матерью, не будь ни капитаном, ни солдатом; для настоящего еврея это не профессия.
В начале пьесы необходима сцена вроде этой, Морис, чтобы люди знали, что мать, по крайней мере, не давала согласия.
Морис. Но его мать была согласна, прелесть моя!
Зина (качает головой). Это немыслимо!
Морис. Тем не менее…
3ина (прерывая его). Хорошо, допустим, что в действительной истории все происходило так, как ты говоришь, допустим, но в театре, в пьесе… никто никогда не поверит, что хорошая еврейская мать…
Морис. Зина, раз и навсегда и чтобы все было окончательно ясно: мать Альфреда Дрейфуса не была тем, что ты называешь хорошей еврейской матерью!
3ина. Как это? Тогда почему же ты заставляешь нас играть эту гадость?
Морис. Я хочу сказать, что семья Дрейфусов во Франции 1895 года — это были не такие евреи, как мы здесь сегодня, в Польше 1930 года… Они чувствовали себя такими же французами, как остальные французы; Альфреду Дрейфусу никто не мешал учиться в школе, он стал офицером с такой же легкостью, с какой мог это сделать любой француз из столь же состоятельной семьи, как семья его отца, ибо его отец вовсе не был бедным портным или бедным сапожником, это был промышленник, владелец прядильной фабрики…