Другие барабаны
Шрифт:
Вот идиот, почему я не протянул к витрине руку, когда завыла сирена, не разбил стекло вдребезги, не схватил тавромахию, не сунул в карман, не помчался прочь с добычей — была бы у меня теперь пара, два черненых быка и два золоченых заката.
Ладно, милая, не стану тебя запутывать, историю с галереей стоит рассказывать особо, будто повесть о капитане Копейкине в «Мертвых душах». Или нет, лучше как притчу о соблазненной вдове, спрятанную в тексте «Сатирикона», со вдовой у меня больше сюжетного сходства. Одним словом, я обещаю вернуться к галерее, а пока ограничусь пословицей, способной послужить эпиграфом к чему угодно: вор, который крадет у вора, имеет сто лет прощенья.
—
— Я знаю. Агне мне показывала разные тайники, мы их все освоили понемногу.
— Еще одна кошка, — кивнула тетка. — Не хвастайся, тайники показывали не тебе одному. В доме вечно толпились мальчишки, а один даже возил ее в Порто, как взрослую, стащив у родителей сорок тысяч эскудо. Вернулась она в ужасном виде, ночевала в кемпинге и набралась там насекомых. Самое смешное, что соберись мы пожениться, моя дочь стала бы твоей падчерицей, enteada, а ты стал бы ее padrasto.
— Я не хочу на тебе жениться, — ответил я быстро, — давай лучше дойдем до Академии и выпьем тминной водки. К тому же, у меня есть жена.
— Я тебе и не предлагаю, — она пожала плечами. — Я, к твоему сведению, тоже замужем и по закону этой страны никогда не смогу развестись. Давай на мосту постоим, ладно?
— Ты уже пять лет как вдова, — я начинал мерзнуть и немного нервничал.
Наутро мне нужно было отправляться в «Янтарный берег», чтобы ехать с туристами на побережье в автобусе со сломанной печкой, от этого мне было заранее не по себе. В прошлый раз в салоне было так жарко, что дородные англичанки разделись почти до белья, и я едва не задохнулся от смеси одеколона, женского пота и керосина.
— Я вышла замуж в Литве, в деревенском костеле, при двух свидетелях, и покойный Фабиу здесь ни при чем, — тетка расчистила снег рукавом, села на перила и потянула меня за рукав. — Это было тайное венчание, уксусное, мрачное и совершенно бессмысленное, особенно, если подумать обо всем, что ему предшествовало.
— В деревенском костеле?
— В Швенчонеляй. Труднее всего далась мне исповедь — пришлось минут десять стоять на коленях на каменном полу, как в романе Дидро. Выслушать меня по-русски кунигас не захотел, а литовский я знала слабо, поэтому мы с грехом пополам объяснились на итальянском. После венчания муж угостил меня мороженым, и мы разошлись в разные стороны.
— Почему же ты уехала из страны, раз у тебя был муж-литовец?
— Да не было у меня никакого мужа. Это была шалость, жалость, мистификация, называй как хочешь. Я даже не была католичкой!
— Ты сказала об этом на исповеди? — я все еще думал, что она шутит.
— Нет. Я исповедовалась первый раз в жизни и сильно смущалась. Мне пришлось закутаться в шаль, на руках еще не зажили царапины и синяки, и я боялась, что кунигас их заметит и откажется венчать. В костеле горели не все свечи, было довольно темно и неуютно, служка в балахоне деловито ходил туда и сюда. Сестра кунигаса должна была стать вторым свидетелем и сидела на скамье со скучающим видом.
— Ты вышла замуж за насильника? — я старался не смотреть на нее, но краем глаза видел, что она вяжет узлы из бахромы на краю своей попонки.
— По крайней мере, за одного из них. Знаешь, я долго смотрела на Агне с подозрением, вглядывалась в мягкое личико, но она была похожа на обоих литовцев, как яйцо перепелки похоже на узор перепелиных крыльев. Тогда я решила, что она произошла от них обоих, их семя смешалось слишком быстро, не прошло и двух дней. Представь, это казалось мне вполне вероятным. Может быть, поэтому я ее не очень люблю.
— Об этом я догадывался.
— Знаешь, в итальянских монастырях бывает такое окно во внешней стене — с широкой полкой и механизмом на манер карусели? Это окно для подкидышей, а вовсе не дырка для подношений, как я раньше думала. Так вот, окажись в те времена поблизости такое окно, я положила бы Агне на полку, крутанула бы колесо, повернулась и ушла бы, не сомневайся.
— Я сомневаюсь, что хочу все это слышать, — пробормотал я.
— Косточка, да ты злишься.
Я и сам не знал, что на меня нашло. Это была не ревность, я точно знал, ревность застилает мне разум, заливает глаза, от ревности я слепну и мотаю головой, будто лошадь, терзаемая оводами, а тут была детская злость, насупленная и безысходная. Эта женщина все принимала как должное — и помощь, и вражду. Где-то я читал о венгерской контессе, оставшейся жить со своей горничной, когда власть в стране перешла к пролетариям: старуха не понимала, что горничная держит ее из милости, не желая ее голодной смерти, и каждое утро начинала с того, что протягивала служанке руку для поцелуя.
— Сверни мне сигарету, — сказала Зоя, — и утешься тем, что об этом викторианском ужасе знают только четверо. Я, ты и двое литовских второкурсников. Один серый и совестливый, другой белый и бессовестный. Два веселых гуся.
Нет, с ней просто невозможно было иметь дело. Все равно, что рисовать граффити, не имея под рукой стены: капли краски с силой вылетают из флакона, обозначают в воздухе мгновенный контур и тут же оседают, оставляя на асфальте бесформенные пятна. Тетка рассказывала о своих обидчиках улыбаясь, с такой же улыбкой пять минут назад она говорила, что в больнице ей выдали войлочные шлепанцы и хлопковые носки, и она страшно обрадовалась, когда носки протерлись за неделю и можно было снова ходить на босу ногу. Ее улыбка ничего не означала, просто движение губ, не более того. Такую улыбку наш доцент Элиас называл архаической: когда греческую статую вырубали из камня, улыбка получалась сама собой, уголки рта поднимались, и мастер ничего не мог с этим поделать.
Ее смех тоже ничего не значил. А слез я вообще не видел ни разу.
Охотник — тот, кто хочет.
Блок говорил, что перестал что-то слышать в последний год своей жизни, а я начал что-то видеть на второй год своей жизни в Лиссабоне, своей новой жизни — с ранними завтраками второпях, обедами на руа ду Оро и тремя отличными костюмами в шкафу: оливковым, табачным и серым. Город перестал быть фортом, где для меня были только узкие бойницы, он приоткрыл свои ворота и опустил мост — или только начал опускать, по крайней мере, я слышал звук цепных блоков и видел проем под деревянной герсой. Я учился тратить деньги, как учатся плавать — покупая ненужные вещи и окунаясь в нищету недели на две, до следующего конверта, которые Душан с победной улыбкой вручал мне и Пипите в конце месяца. Я записался в теннисный клуб, заплатил банку за год вперед, начал бегать по набережной по утрам, завел себе любимое вино и покупал его ящиками в лавке возле собора Се.