Другой ветер
Шрифт:
На Пантелеймоновской, у заведения с цепким названием "Лоза", Гвоздюков вспомнил, что он еще есть. Ну, есть, и все тут. Следом он вспомнил, что заходить внутрь ему не стоит, так как сей миг только он вышел наружу. "Лоза" отпустила его. Крадучись он отошел от витрины и, опершись на желтую, холодящую из-под краски металлом ограду тротуара, посмотрел на картонно кренящиеся дома. Что-то было в городе от бабочки, взлетающей в немыслимо замедленном рапиде.
За оградой попыхивали выхлопные трубы. Лица прохожих казались стыдливыми. Вяло артикулируя и невнятно слогоразделяя речь - целая канитель, - Гвоздюков сказал своему наперснику:
–
Того, казалось, он и ждал. С шипением, разбрызгивая за собой бело-зеленые искры, Тукуранохул взлетел над Пантелеймоновской и ослепительной шутихой, по тугой траектории, как огненная собака, погнавшаяся за хвостом, унесся в черное небо. Осветились на миг мертвенным сиянием нависшие стены, лепные драконы, тяжелая рельефная надпись "Основано въ 1893 г.", крашеная штукатурка, на которой влага вздула разнообразной формы пузыри, и все пропало. Как не было.
Гвоздюков стоял у дверей своей квартиры и искал в карманах ключи. Щелкнул сухо галльский замок. Из комнаты в коридор вышла жена с черной пешкой в руке.
– Я шахматы расставила, - сказала беспечно.
– Сыграем в поддавки?
Гвоздюков протянул ей полосатый леденец.
– Вот тебе, заяц, палочка-выручалочка. Только черта с два она заработает!
Одна танцую
Ночью учителю снились попугаи. Птицы веерами распускали крылья и вдумчиво пели: "Милая моя, взял бы я тебя..." В восемь часов, по призывной трели будильника, учитель сел в постели и, не поймав тапок, утвердил пятки на холодных половицах. Он не помнил своих снов - пытался поймать ускользающий образ, но находил в голове только вязкую хмарь. За окном, на самых крышах, лежало стылое цинковое небо. Учителя окатило ознобом.
– Труб-ба дело!
– дремотно ежась, сказал он словами Андрея Горлоедова и, поняв это, зло, без слюны, плюнул под ноги.
Учитель оделся, закинул на шею полотенце и вышел в утренний коридор. Кругом было тихо и пусто; в кухне на сковороде шкворчал маргарин.
Пока он мочился, от аммиачного духа глазам сделалось жарко. Теперь сквозь головную муть проступало: больше не звонить и не ходить - я никогда не привыкну ею делиться...
По пути из ванной, окуная в полотенце сырое лицо, учитель столкнулся с Романом Ильичом. Тот шел на кухню с джезвой и миской холодных макарон по-флотски.
– Эх-хе-хе!
– вздохнул уныло Роман Ильич.
– Жил хорь сто зорь, сдох на сто первой, провонял стервой!
– Кто?
– Учитель застыл с устремленной к пожатию ладонью.
– У меня под ларьком сдохла крыса. Ее не вытащить.
– Показывая, что он не может ответить на приветствие, Роман Ильич приподнял занятые посудой руки.
– Она уже смердит.
– Скоро приморозит, - успокоил учитель.
– Прежде я задохнусь до смерти.
Учитель уже стоял перед дверью своей комнаты, когда из кухни, одновременно с жадным чавканьем маргарина, набросившегося на макароны, его догнал голос соседа:
– На этой неделе тебе Ленинград не снился. Верно, Коля?
Учитель толкнул дверь. Завтракал бутербродами с сыром и ревеневым соком. Без четверти девять, уже выбритый, с капюшоном на голове, учитель ступил на улицу, под октябрьский дождь.
В воздухе плавал запах прелого листа и мокрого железа. За квартал до площади, где ветшала древняя соборная церковь, тишину проткнул острый детский крик: "З-задастая!" Пронзительное "з" дрожало в воздухе,
– Зубарев!
– позвал учитель и удивился, как звякнул в тишине коленчатый звук. Глаз моргнул и убрался.
– Зубарев, - сказал он уверенней, - я тебя видел.
Над синей оградой поднялось смущенное лицо Алеши Зубарева одиннадцатилетнего сына начальника вокзала.
– Почему не в школе?
– Я заболел, - сказал мальчик, - у меня в животе жидко.
– У тебя в голове жидко, - определил учитель.
Алеша застенчиво посмотрел в сторону.
– Вас, Николай Василич, под капюшоном не видно.
На площади блестели мелкие широкие лужи. У колокольни, под облупившейся вывеской "ТИР", учитель закурил. Чтобы скрыть от дождя папиросу, он тянул дым из кулака. Сквозь морось собор выглядел рыхлым, размякшим, оседающим в землю. Учитель обходил лужи и в светлеющей голове творил заклинание: ты слаб перед ней, потому что любишь ее, будь сильным забудь, что она есть.
Надя, не открывая глаз, широко потянулась в растерзанной постели. Тугие, тяжелые груди поднялись в глубоком вздохе и снова опустились накатилась и ушла медленная волна прибоя. Простыня закрывала ей только ноги и половину живота - батареи пылали, как чугун в литейке. Надя распахнула веки: в комнате было совсем светло. Рядом, повернувшись к ней свалявшимся затылком, посапывал Андрей Горлоедов. Минуту Надя лениво рассматривала его плотные лопатки, потом улыбнулась и едва сдержала смех, вспомнив, как ночью они запутались во взмокшей простыне, скатились на пол и повалили торшер. С улыбкой на припухлых губах она встала и накинула фланелевый халат.
На кухне шелестело радио. Надя вывернула ручку почти до упора - в пространство квартиры, заполняя его прямоугольную геометрию, хлынул бодрый утренний вздор.
Когда в кухню зашел Андрей, на плите уже бормотал чайник, и на сковороду перламутровой струйкой стекало третье яйцо.
– А-а-африка, - сказал Горлоедов, пряча зевок в ладонь.
– Так бы в декабре топили.
– Надя нацедила из крана воду в игрушечную металлическую кастрюльку, какие бывают в детских кухонных наборах, и протянула Андрею.
– Угости Гошу.
Тот принял посудину двумя жесткими пальцами и скрылся за дверью. Надя отнесла следом тарелки и сковороду. Большой попугай с алой грудью и зелеными фалдами крыльев при виде хозяйки расцепил клюв, коротко свистнул и закусил прут клетки. Андрей вернулся в комнату из ванной, когда Надя уже заварила чай и раскладывала по тарелкам яичницу с помидорами.
– Труба дело, - довольно сказал Горлоедов.
– Живем!
– Он взял вилку и подцепил горячий скользкий ломтик.
– Жаль, что у меня нет подруг, - задумчиво отозвалась Надя.