Друзья
Шрифт:
Здесь стоял великий человек, великий и счастливый. За миг такого счастья все простится. И все готов он претерпеть вновь и вновь, сколько бы ни пришлось ему идти тем же путем.
То, что они видели, каждому из них говорило свое. На камне сидела военная девушка. В шинели, жесткие рукава длинны и подвернуты, пилотка, снятая с головы, повисла в руке. И такая долгая, не дня одного, не одного месяца, усталость лежала на ней, что она и втянулась и привыкла. Но сквозь нее, сквозь все, что впереди ждало, вглядывалась она без улыбки в даль, а в самой
Ни поля этого не было – осеннего или весеннего? – ни того, что видит она впереди, а все видно, все здесь. Сапоги ее почти что по щиколотки ушли в грязь – столько ими пройдено по этой войне, где одним мужчинам оказалось не справиться. И больно было на нее смотреть. И гордо. И что все мужские подвиги перед ней, заморенной такой и святой.
А на Андрея из глаз ее, от усталости суровых, Аня смотрела. Так увидеть, так понять мог только тот, кто любил. И любил в Ане то же, что и он сам: правдивую ее душу. Она-то и светилась из глаз. Вот ведь через все прошла, а ни грязь, ничто к ней не пристало. Чище мы чистого!
И Аня смотрела на серую, из камня высеченную военную девушку в шинели. И прощалась. Она прощалась с тем, что так долго, как воздух, окружало ее.
Какие-то подавленные сидели они потом. А Борька, ошпаренный радостью, разливал коньяк, проливал мимо рюмок.
– Ребята, вы ж мои самые дорогие! Аннушка, родная моя! – Он схватил ее руку, поцеловал, прижал к своему лицу.- Андрюха! Давайте!
И ждал их слов, жаждал и стыдился.
– Да, черт возьми, в конце-то концов давайте упьемся!
И, вытащив другую бутылку из-под стола, срывал с нее металлическую пробку-«бескозырку».
Выпили по рюмке. Мужчины вдвоем еще по рюмке выпили. Но не пилось что-то.
Пустыми глазами глядя перед собой, Андрей ронял только:
– Да-а, Боря… Черт тебя знает… Да-а…
Чувствовал он себя придавленным, оттого и в глаза трудно было взглянуть.
Была, наверное, уже вторая половина ночи, когда Аня проснулась, услышав, как кто-то ходит. Андрея рядом не было.
– Ты что? Куда ты?
Он обернулся от двери:
– Спи. Курить пошел.
Ей очень хотелось спать, и она заснула. Но вдруг проснулась совсем. Его не было.
Не было и не было. Уже тревожась и сердясь, Аня надела халат.
Он сидел на кухне на низенькой табуретке. Горела одна прикрученная конфорка, синие зубчики газового пламени.
– Ты что, с ума сошел? Зачем ты газ жжешь среди ночи?
Он коротко взглянул на нее. Непривычно как-то, робко. Встал, прикурил от конфорки, сбоку потянувшись сигаретой. От синего газового пламени лицо его наклоненное было бледным, с резкими тенями скул и надбровий.
– Я знаю, я тебе испортил жизнь,- говорил Андрей.- Я не имел права.
Аня молчала. Шевелились над плитой целлофановые пакеты, взлетали над газом и все не могли отлететь.
– Ты могла бы быть счастлива. Хотя бы… с Борькой. Да…- говорил он жестко и все жестче и при этом робко
А она все молчала и смотрела на него, еще чего-то требовала. Даже когда молодой говорил он ей, что любит, что не обещает ей легкой жизни, но любить будет верно, даже тогда она так не смотрела на него и не ждала.
– Вот помни! – Аня страшными глазами глядела на него.- Когда я буду старая, некрасивая и ты захочешь мне сказать… Помни, что ты мне сейчас говорил! – И она прижала к себе его голову.- Дурак ты мой, дурак! Нет, какой ты все-таки дурак! Дети ведь скоро взрослыми станут, а он все такой же.
Он говорил недовольно:
– Обожжешься… Сигарета ведь… Ну что ты? Ну, обожди…
Странно бы показалось, если б кто увидел их сейчас: в четвертом часу ночи стоят, обнявшись, посреди кухни, как будто им кроме нигде места нет. Но уже все окна в доме были погашены.
ГЛАВА XXIV
Неужели это были лучшие дни его жизни? Тогда они стояли в Болгарии. Война кончилась.
Нет, даже не самый День Победы вспоминался ему. Это в Москве творилось великое торжество, и весь народ вышел на улицы, и люди пели, и плакали, и салютовали. И, себе не веря, что это они свершили, искали того, кому обязаны победой. Это в поверженном Берлине, откуда вышла с маршами война и где в гроб загнали ее, палили вверх со ступеней рейхстага. А у них буднично получилось на их наблюдательном пункте далеко за Веной, в Австрии. Даже вина в первый момент не оказалось.
Уже после погнали коней, и старшина привез откуда-то бочку вина, и тоже устроили у себя салют: стреляли вверх из автоматов, стоя на холме. И сфотографировались все вместе: 9 мая 1945 года, последний наблюдательный пункт. А все вроде чего-то не хватало: слишком ли долго ждали этот день, поверить ли еще не могли? Казалось, что-то еще должно быть необыкновенное. А должно было время пройти, надо было привыкнуть к самой этой мысли: свершилось! Понять, что мир настал.
И вот вспоминалось ему, как стояли они в Болгарии. Удивительнейшее было чувство, никогда больше он этого не испытал: ничего, совершенно ничего не нужно. Что дальше будет? А пусть что будет. Знал: что бы ни ждало впереди, это уже не повторится. И на всю жизнь берег.
Многие суетиться начинали, списывались с кем-то, одолевали соображения о будущем устройстве, а ему сейчас было хорошо. Главное сделано: победили. Война кончилась.
Все по сравнению с этим ничто.
А уже присылали молодых из России: тех, кто после них будет служить. Начинались мирные учения. Ночью подымали по тревоге, днем дивизион уходил в горы играть в войну. Занимали огневые позиции, рыли наблюдательные пункты. Он приказывал разведчикам выставить стереотрубу и наблюдать неусыпно: не показалось ли где-либо, не движется ли на них начальство? А остальным – спать.