Друзья
Шрифт:
Это была та пора перед войной, когда за двадцать минут опоздания на работу стали судить. Андрей учился в школе, он только понаслышке знал, что делалось утрами на трамвайных остановках. Двадцать минут – и вся жизнь переломлена.
Оказывается, женщина эта из второго подъезда вскочила со сна, глянула на часы и с воплями, едва платье натянув, выскочила из дома. Только во дворе под общий хохот дошло до нее, что не опоздала она: воскресенье, не надо на работу идти.
Люди смеялись, а она плакала от радости.
С
Не исправишь и не изменишь. Так это и осталось навсегда. И не скажешь брату, что не всю свою жизнь он вот таким дураком прожил, что живы в нем и сегодня и слова, и голос, и взгляд, которым брат смотрел на него.
Брат погиб в сорок первом году, в ту страшную осень, когда впервые решилась судьба нашей победы, когда вот такие, как он, жизнями своими безымянными заслонили Москву.
– Это теперь слава и звезды сияют,- говорил Андрей.- А все над ними. На них все воздвиглось. Они в земле, в основании нашей победы.
– Так, Андрюха, так.
– И то мне, Боря, самое обидное, что ведь он за всю свою жизнь целых брюк не износил. Знаю, не это жалеть надо, но вот почему-то брюки его протертые так мне обидны… Может, помнишь, тогда плату ввели за обучение, перед войной? А он в Москве, на втором курсе, хоть институт бросай. И мать, что она могла одна? Да он и не хотел, он какой-то самостоятельный был рано. И вот эти уроки, по которым он бегал, ботинки мокрые, брюки протертые его… А уже девушка была, она после войны замуж вышла.
Несколько раз бодрой походочкой выходил к микрофону певец, становился, сложив руки. От повисших фалд, от тонких в брючках ног носками врозь к лоснящимся черным плечам, раздутой белой груди, весь он тянулся вверх, как стриж, вставший на раздвоенном хвосте. Дружней окутывались дымом офицеры: это про них, для них песня – «Соловьи, соловьи, не тревожьте солдат…». Курили штатские, будто завидуя. Курили дамы, относя от накрашенных губ сигаретки в накрашенных ногтях.
Совсем забегавшаяся появилась Ирочка:
– Клава сменами обменялась, три стола ее на меня навалили. Все такие нервные, такие нервные…
Смела салфеткой крошки со скатерти, переменила бутылку. Еще раз пробежав, поставила на стол черную сковородку с поджаркой.
– Ну, умница,- хвалил ее Борька.- Дай тебе бог хорошего жениха.
– Нам хороших не дождаться, они рано спать ложатся!
Но
А на нижнем конце стола, но все же и к середине поближе, взводные со стульями вместе обсели своего нового комбата капитана Рыженю: фамилия его часто произносилась вслух. Черноволосый, со строгим прищуром, в очках с темной оправой, похожий больше на дипломата, он говорил взводному, который полной рюмкой тянулся к нему:
– А ты меня еще как комбата не знаешь. А ты еще со мной как с комбатом не пил.
И ничего наперед не сулил улыбчивым взглядом.
Тут на углу поднялся лейтенант:
– Я предлагаю тост…- Бледный сделался, лицо решительное.- Я предлагаю тост за командира нашего полка полковника товарища Градополова!
Выпил, крикнул «ура», сел, будто нырнул в гул голосов.
Вновь на эстраде загрохотало, зазвенело, длинная выбилась дробь. И смолкло. И тихо, будто не в микрофон, а каждому особо на ухо зазвучала песня: «Мне кажется порою, что солдаты, с кровавых не пришедшие полей…»
Песня была новая, только появилась. Они слушали ее молча – глубоко затягиваясь сигаретами.
Неужели же главное дело его жизни осталось там, на войне? А он все живет так, будто ему дано еще совершить. А ведь сорок лет пробило…
В чем-то все же Борьке проще. Хоть до какой-то поры он сам себе спрос и судья. А что архитектор может сам? Заказывает заказчик. А может, дело в том, что тебе не дано? Анина мать говорила, бывало: «Даст бог его, даст и на него». Они тогда с Аней ждали Димку, и ничего еще не было, я жить было негде, а мать спокойно так говорила: «Даст его, даст и на него…»
Вот так и талант. Когда настоящий талант, ничто не остановит, «заложим жен и детей…». А если нет, так что уж! Но еще и не додумав до конца, увидел стыдную изнанку этой мысли: мы не гении, какой с нас спрос… Несчастен тот народ, где спрос только с гениев, а остальным в утешение: «Что мы можем?» Уж это он повидал и знал, что можем. Если б они все четыре года не месили глину, ни один бы маршал не выиграл войну. Это в школе все заучивали по Тургеневу: без каждого из нас родина обойдется, но мы не обойдемся без нее… А час пробил – и поняли; не обойдется родина без нас. Я ее должен заслонить. Сам. Каждый. Кроме – некому.
Может, потому и победили, что поняли.
А песня говорила с ним один на один:
Летит, летит по небу клин усталый,
Летит в тумане на исходе дня,
И в том строю есть промежуток малый -
Быть может, это место для меня.
Да, так. И пусть так будет. И спокойно и твердо было сейчас на душе. Человек не бывает свободен. Ни от тех, с кем вместе жизнь свою жил, ни от тех, кто жил до нас и нам жизнь оставил. И ни от тех, кто после нас жить будет. Не дано людям освобождение от того единственного, что сделало их людьми.