Дух любви
Шрифт:
Женаты мы уже около трех месяцев, и вчера вечером, обсуждая эту тему, пришли к выводу, что эти месяцы показались нам тремя неделями, так что Вы можете представить себе, как мы счастливы. Я отлично понимаю желание жены жить рядом со своей семьей, и все же я предпочел бы, чтобы она уделяла мне больше времени, чем это представляется возможным из-за близости сестер и друзей по пансиону, которые не дают нам ни минуты покоя. Однако я полагаю, что это вполне естественно. Берта ни за что не покинет Лондон, поэтому мне и думать нечего увезти ее оттуда. Я так тоскую по красотам Плина, но, уж видно, мне на
Мне часто приходит на ум, что из столь многих Кумбе я единственный бродил по Лондону и обосновался там, но позвольте мне сказать, что жизнь здесь дорога и место это не такое уж замечательное, очень грязное и шумное.
Ну что же, дорогой отец, пожалуй, это все новости, которыми хотел с Вами поделиться.
Пора кончать. Мы с Бертой любим всех вас и желаем вам доброго здоровья.
Остаюсь
Ваш любящий сын Кристофер Кумбе».
Вернувшись после медового месяца и устроившись в новом доме, где мать ни на минуту не отставала от нее со своими советами, Берта, небезуспешно, как она полагала, продолжала сохранять мягкую пассивность и своеобразно понимаемую ею скромность, чем, сама того не ведая, воздвигла между собою и Кристофером непреодолимый барьер.
Влияние матери и сестер не позволяло ей отвечать на страстные порывы мужа.
Если бы они остались вдвоем, она и Кристофер, ей, возможно, и удалось бы подняться над обычаями и привычками пансиона, но щупальцы Паркинсов были слишком цепки, а ее воспитание и окружение подавляли ее едва пробудившиеся и еще не осознанные чувства.
Одно из первых подтверждений узости и примитивности взглядов своей жены до той поры заблуждавшийся на ее счет Кристофер получил по, казалось бы, ничтожному поводу: во время разговора о бракоразводном процесса Парнелла О'Шиа. Он отложил вечернюю газету и вслух заметил, как отвратительно должен себя чувствовать общественный деятель, когда его личная жизнь становится достоянием гласности и используется в политической борьбе, способной разрушить его карьеру.
– Ох! Кристофер, как ты можешь говорить такие вещи, – воскликнула Берта. – Меня удивляет, что ты защищаешь такого человека, как мистер Парнелл, который абсолютно лишен моральных устоев.
– Что до моральных устоев, то вполне возможно, – ответил он. – Я мало о нем знаю, кроме того, что говорят люди. А они говорят, что он одаренный политик и лидер своей партии. И то, что его судьба и, возможно, судьба страны рухнут только потому, что у него была внебрачная связь с дамой, мне представляется вопиющей несправедливостью.
– Но, Кристофер, после ужасного поступка, который он совершил, никто из его партии не пожелает следовать за ним и отдавать ему свои голоса. Их вера тут же умрет.
– Но почему, Берта, только из-за того, что этот человек полюбил женщину?
– Нет, не из-за того, что он ее полюбил, хотя, поскольку она несвободна, это само по себе уже предосудительно, но потому, что он позволил себе отдаться этому недостойному чувству, а это грех.
– Дорогая, должно быть, он питал к этой женщине очень сильные чувства, возможно, не мог без нее жить, может быть, она была во всех смыслах необходима ему.
– Ах! Вздор… любовь… мужчина с сильной волей должен управлять своей страстью.
– Но, осмелюсь сказать, страсть, как ты ее называешь, лишь одна сторона его чувства к ней, связанная с сотней других эмоций, и все они равно глубоки.
– Ах, Кристофер, они жили в грехе… это безнравственно. Интересно, осмелятся ли написать об этом в газетах?
– Да, дорогая. Я знаю, что закон в этих вопросах несправедлив и ничего не прощает, но они сделали это всего лишь без благословения Церкви и государства, не так, как мы с тобой, но если мы любим друг друга, то почему бы…
– Кристофер, как ты можешь?.. – Вся красная от смущения, она вскочила, и на ее глазах появились слезы.
– Берта… Берта… любимая, чем я тебя обидел? – спросил он, протягивая ей руку.
– Никогда в жизни я не испытывала такого унижения!
Как всякий влюбленный, при первой ссоре, если это можно было назвать ссорой, Кристофер был готов биться головой о стену.
Он ждал, что вот она сейчас в шляпке и плаще спустится вниз и объявит, что возвращается к маме, но через полчаса она вошла в комнату, без слез, совершенно спокойная, и как ни в чем не бывало, спросила, умылся ли он к ужину, который уже накрыт. И Кристофер в глубине души признался, что никогда не понимал женщин.
Ранней осенью тысяча восемьсот девяносто первого года, перед рождением их сына Гарольда, он по многим признакам убедился, что его жена сильно отличается от него. Берта и ее семья окутали ее положение покровом строжайшей тайны, и мужу, привыкшему к здоровой, открытой атмосфере Плина, это казалось совершенно необъяснимым. В Плине подобные вещи обсуждались повсеместно.
Кристофер навсегда запомнил, как однажды вечером вернулся домой взволнованный, счастливый, увлеченный мыслями о будущем, неся в кармане маленький шерстяной чепчик, который он давно присмотрел в галантерейной лавке.
Он вошел в гостиную, где жена, чье положение не было уже ни для кого секретом, сидела за чайным столом в окружении матушки, сестер и еще двух дам из пансиона. Они обсуждали последние моды. Он слушал их болтовню, время от времени вставляя слово, и вдруг вспомнил о своей покупке. Он сунул руку в карман и вынул миниатюрный шерстяной чепчик.
– Взгляните, – сказал он, улыбаясь, и показал его всем собравшимся, – правда, малыш будет в нем как картинка?
Наступило гнетущее молчание. Лицо Берты залилось краской, подруги вперили глаза в чашки, миссис Паркинс, вспомнив о своем положении хозяйки, протянула руку к чайнику.