Дунечка и Никита
Шрифт:
– Добилась своего.
– Ну и пускай.
– Конечно, пускай, что я, против?
– сказал парень в тенниске.
– Мне от этого ни холодно ни жарко, его только жаль. Какой мужчина, слушай, позволяет на себе лезгинку танцевать?
– У них же дети...
– Что дети, слушай? При чем здесь дети? Что они - линия Мажино дети? Они радость, дети, а не пытка!
К парням подошла официантка, игриво оперлась локтями о край стола так, чтобы была видна ее грудь, и сказала:
– А что кушать будем, мальчики? Может, икорки под водочку?
– Вы извините, - сказал парень в тенниске, - если
Официантка обиженно передернула плечиками и отошла.
– Одни - психопатки, - тихо сказал парень в тенниске, - другие стервы! Что делать, а?
...В маленьком городке у моря Степанов поселился в доме на горе. Там жили четверо художников. Они все помногу работали, а вечером уходили вниз, в город, и там слушали в шумном ресторанчике краснолицего толстого венгра, который играл на скрипке и хрипло пел в микрофон еврейские и цыганские песни. В зале, прокуренном и увешанном бумажными гирляндами, сидели рыбаки, моряки и девушки с высокими начесами.
Скрипач высматривал себе жертву. Это обычно был моряк в свитере, пришедший сюда прямо с корабля в короткую минуту стоянки, с двумя девушками - как правило, именно с двумя. Он попеременно танцевал с ними и каждую во время танца уговаривал пойти с ним после того, как закроют ресторан. Но у девушек был свой метод. Они всегда обещали пойти во второй раз, чтобы не обижать подругу, - так и жили каждый вечер своей маленькой хитростью: вкусный ужин, танцы и спокойная ночь после.
Скрипач намечал себе такого рыбака и начинал играть специально для него - шептал в микрофон исковерканные, нежные слова про то, что <моряки подолгу не грустят>, хотя именно моряки и грустят подолгу, подмаргивал рыбаку, и тот, опьянев, тоже подмаргивал скрипачу, а потом посылал в подарок бутылку водки и еще посылал денег, чтобы скрипач повторил понравившуюся песню.
Художники возвращались к себе на гору поздно. Зимняя ночь, снег на вершинах, кипарисы, островерхие домики, белые, с красными черепичными крышами, - все это становилось вроде декорации, чересчур натуралистического театрального задника.
Старший из всех - с острым презрительным профилем, в распахнутой ковбойке - повторял, карабкаясь в гору:
– Сон! Сон! Сон!
Букву <н> он произносил жеманно, в нос. Однажды рано утром Степанов вошел к нему в комнату. Он увидел художника в кровати. Степанову стало страшно - все тело художника было в изорванных рубцах шрамов. Степанов тогда понял, почему именно этот художник с капризным <н> и презрительным лицом смог сделать одно из лучших полотен о последней войне и о Сталинграде.
Степанов тогда работал запойно. Он прилетел из Дамаска; там американцы готовили широкий заговор, и Степанов попал в самое горячее средостение событий. Вернувшись, ему пришлось делать две работы сразу: он писал очерк в газету, а потом сидел над окончанием романа, которому уже отдал год жизни. Однажды, когда затылок свело острой болью, он решил пойти в кино. Показывали фильм <Журналист из Рима>. Там рассказывалась история честного неудачника, и еще там рассказывалось про женщину, которая его любила. И во всем этом, совсем не похожем на то, что было у Степанова и у Нади, вдруг оказалось страшно много общего и похожего, а может быть, Степанову так показалось. Он после не мог себе объяснить, отчего он сразу из кино пошел на переговорный пункт, заказал Москву и сказал:
– Надюша, приезжай, я не могу.
И она прилетела к нему вместе с Дунечкой, и это была прекрасная неделя, когда они жили все вместе в зимнем крымском городе: по ночам шел снег, он держался до обеда, а потом под солнцем блестели лужи, и в них купались голосистые воробьи; с гор прилетал ветер, пронизанный холодом. Однажды утром, когда было еще сумеречно, Степанов понял, что у холода есть свой особый запах - ни с чем не сравнимый, очень чистый и насыщенный, словно весной, в пору цветенья. И еще тогда он понял, что значит тепло. Оно летом принимается таким, какое есть, а здесь, утром, на снегу, солнечное тепло было тоже каким-то совершенно особенным, со своим запахом и своим цветом.
Он не мог понять, отчего именно там он так понял это - и про тепло и про холод. То ли из-за того, что работалось, то ли потому, что прилетела Надя и все у них было как-то по-новому, ломко и чуть удивленно, а может, оттого, что именно здесь, возле моря, он заскучал по Арктике, где прожил год с летчиками, тоскуя о море и теплом снеге - мягком и совсем не колючем.
Было им тогда очень хорошо - на горе, в полупустом доме. Бывают у людей также праздники - солнце, снег, воробьи в лужах, и пустой теплый дом, и море внизу. Только праздники тем и отличаются от будней, что они коротки и быстролетны.
...Наташа жила в маленькой однокомнатной квартире. На большом столе, возле окна, лежала гора книг.
– Я рецензент, - сказала она, - этим и живу.
– Не хлебом единым жив человек, - улыбнулся Никита.
– Дети на кухне, случаем, газ не включат?
– Не достанут, я отъединяю сеть. Хотите кофе?
– Хочу.
Наташа вышла на кухню. Никита огляделся. В комнате ничего не было, кроме большого письменного стола возле окна, маленькой кроватки Сани и узенькой кушетки, застеленной полосатым пледом. На стене висел портрет Хемингуэя, сделанный черно-белой краской. Писатель щурил глаза и улыбался скорбной, всепонимающей улыбкой. На кухне Дунечка играла с Саней и смеялась своим круглым смехом, будто колокольчик.
– Вот, - сказала Наташа, - пожалуйста.
– Слушайте, - спросил Никита, - а вы что, развелись?
– Нет. Я просто не выходила замуж.
– А как же...
– А вот так. Как-нибудь в другой раз мы устроим вечер вопросов и ответов.
– Наверно, это довольно глупо, что я к вам напросился?
– В какой-то мере.
Наташа сидела возле стола, и солнце делало ее еще более светлой, но если смотреть на ее профиль долго, то появлялась черная четкая линия, повторявшая лоб, нос, брови, и губы, и подбородок.
– Вы похожи на бабочку-траурницу, - сказал Никита.
– Тоже неплохо.
– А в остальные дни ваш сын живет дома или в садике?
– В садике. Там сегодня карантин.
– Что, если я к вам загляну завтра?
– Не стоит.
– Почему?
– То, чего хотите вы, совсем не хочу я.
– Это реакция на то, что было?
– спросил Никита, кивнув на дверь, которая вела в кухню, где что-то кричал Саня.
– К тому, что было, дети не должны иметь никакого отношения. То, что было, - мое.