Дурак
Шрифт:
— Хорошо, ма… э… госпожа.
— Госпожаеще куда ни шло. А теперь отдай мне ужин и попробуй протиснуться лицом в отверстие, как я.
Скулы Талии были зажаты сторонами крестовой бойницы, что была чуть шире моей ладони.
— Не больно? — У себя на руках и прочих местах я весь день находил царапины от наших вчерашних приключений.
— Не бичевание Святого Варфа, но да, немного саднит. Тебе ведь нельзя исповедоваться в том, чем мы занимались — и чем занимаемся, правда, любый? Ты ведь сам это знаешь?
— Тогда мне прямая дорога в ад?
— Ну… —
Так продолжалось недели и месяцы. Из посредственного акробата я стал одаренным гимнастом, а Талия, казалось, вновь обрела хотя бы клочок той жизни, которую, по-моему, утратила. Она была святой не в том смысле, которому обучали священники и монахини, — ее переполняла иная духовность, она внушала другое благоговение. Ее больше интересовала жизнь здесь, этот миг, а не вечность, до которой не дотянешься крестом на стене. Я обожал ее и хотел, чтобы она вышла из кельи — в широкий мир, со мной. А потому начал замышлять ее побег. Но я был всего лишь мальчишкой, а она совершенно спятила, поэтому — не судьба.
— Я спер зубило у каменщика — он шел строить собор в Йорк. Времени уйдет много, но если будешь долбить один камень, летом можно убежать.
— Моя свобода — ты, Карман. Только такую я себе и могу позволить.
— Но убежать мы можем вместе.
— Это будет потрясно, только я не могу. Так что подтянись-ка и засунь свою оснастку в крест. У Талии для тебя особое угощенье.
Мало на чем я мог настаивать, если моя оснастка попадала в крест. Очень отвлекался. Но я учился и, хотя исповедь мне запретили — сказать правду, я не особенно об этом жалел, — делился полученным знанием.
— Талия, должен признаться — я рассказал сестре Никки о человечке в лодке.
— Правда? Рассказал или показал?
— Ну, наверное, показал. Только она туповатая. Заставляла меня показывать не раз и не два — и попросила прийти на галерею, чтобы я ей опять показал сегодня после вечерни.
— Ох уже это счастье тупоумия. Но все равно грех жадничать тем, что знаешь сам.
— Я так и подумал, — с облегчением ответил я.
— Кстати, о человечке в лодке — мне кажется, по эту сторону стены один не слушался, и теперь его нужно хорошенько высечь языком.
— Слушаюсь, госпожа, — рек я, протискиваясь щеками в бойницу. — Подать сюда негодника, будем наказывать.
Так и шло. Насколько мне известно, я был единственным человеком с мозолями на скулах, но руки и хватка у меня были крепки, как у кузнеца: мне приходилось подтягиваться на кончиках пальцев, чтобы пристроить себя к кресту. Так я и висел, по-паучьи распростершись на стене, а меня — неистово и по-дружески — обхаживала затворница, когда в коридор проник епископ.
(В коридор проник епископ? Епископ проник в коридор? Ты вдруг решил описывать деянья и позиции пристойными околичностями — после того, как уже признался, что вы со святой женщиной взаимно осквернили друг друга через окаянную дыру в стене? Вообще-то нет.)
В этот ебаный коридор вошел настоящий, блядь, епископ этого уебищного Йорка, а с ним мать Базиль, еть ее в рыло, со свечою в блядском фонаре.
Поэтому я перестал держаться. К несчастью, Талия держаться не перестала. Судя по всему, у нее хватка тоже стала крепче после стольких свиданий на стене.
— Ты что это, к дьяволу, делаешь, Карман? — спросила затворница.
— Чем ты занимаешься? — спросила мать Базиль.
Я висел, более-менее пришпиленный к стене в трех точках, и одна была босиком.
— Аххххххх, — рек я. Думать мне было затруднительно.
— Потрави немного, парнишка, — сказала Талия. — Это скорее танец, чем перетягивание каната.
— Тут епископ, — сказал я.
Она рассмеялась.
— Так скажи, чтоб вставал в очередь, я им займусь, когда мы закончим.
— Нет, Талия, он на самом деле тут.
— Ох, драть, — рекла она, выпуская мой отросток.
Я свалился на пол и быстро перекатился на живот.
В кресте виднелось лицо Талии.
— Добрый вечер, ваша милость. — Широченная ухмылка. — Не желаете ли чуточку о камень подолбиться до вечерни?
Епископ так быстро развернулся, что с него чуть митра не слетела.
— Повесить его, — сказал он. Выхватил у матери-настоятельницы фонарь и вихрем вымелся в коридор.
— А блядский бурый хлеб, что вы тут подаете, смердит козлиной мошонкой! — крикнула ему вслед Талия. — Даме полагается кормежка получше!
— Талия, прошу тебя, — молвил я.
— Я не про тебя, Карман. Ты подаешь к столу отменно, это хлеб дерьмовый. — И настоятельнице: — Мальчик тут ни при чем, достопочтенная матушка, он любый.
Мать Базиль схватила меня за ухо и выволокла в коридор.
— Ты любый, Карман, — сказала затворница.
Мать Базиль заперла меня в своем чулане, а где-то среди ночи приотворила дверь и сунула мне корку хлеба и горшок.
— Сиди тут, пока епископ утром не уедет, а если спросят — тебя уже повесили.
— Хорошо, Преподобная.
Наутро она пришла за мной и украдкой вывела через часовню. Она была сама не своя — я никогда ее такой не видел.
— Ты был мне вместо сына, Карман, — сказала она, поправляя на мне одежку. Повесила мне через плечо котомку, что-то сунула в нее. — Больно мне тебя отсылать.
— Но, матушка…
— Нишкни, парнишка. Отведем тебя в амбар, повесим перед парочкой крестьян, а потом отправишься на юг — там найдешь труппу скоморохов [58] , они тебя возьмут.
— Прошу прощения, Преподобная, но если меня повесят, кем меня возьмут скоморохи? Куклой в кукольный театр?
— На самом деле я тебя не повешу, но смотреться будет хорошо. Надо, парнишка, епископ распорядился.
— С каких это пор епископ приказывает монахиням вешать людей?
58
Скоморохи — странствующие артисты, часто выступавшие на празднованиях зимнего солнцестояния; но могут быть чем угодно — от акробатов до театральной труппы. — Прим. автора.