Душа и взгляд. Баллады в прозе
Шрифт:
страсть, которую можно сравнить разве что с благородной одержимостью героев пушкинских «Маленьких трагедий», —
она, эта страсть является громадным родимым пятном, красующимся на лбу немецкой ментальности, —
и ни монументальные свершения в области культуры, ни опустошительная слава минувших войн, ни даже примерная забота нынешнего государства о благе граждан, а также ее званых и незваных гостей, —
поистине ничто не может заставить вас не замечать это родимое пятно, —
так что все прочее для чужестранца может выветриться со временем из памяти, а вот
и для меня лично, например, особенно трогательно ее проявление, когда, общаясь в подъезде с каким-нибудь соседом-немцем на «дружеской ноге», замечаешь вдруг в его глазах странное и необъяснимое в контексте данного разговора беспокойство, —
и вот начинаешь поневоле докапываться до его причин: задаешь ему какие-то наводящие вопросы и тому подобное, —
и что же? через пару минут мой собеседник, не выдержав напряжения, поднимает с полу рекламную газету, которую кто-то выбросил из своего почтового ящика, —
и беспокойство его тотчас исчезает, лицо тут же просветляется, а глаза становятся опять спокойными, светлыми и искренними.
Поскольку характер и внешние обстоятельства связаны самым незаметным, самым тонким, но и самым глубоким, то есть музыкальным образом, постольку и любые поступки людей, в том числе даже вопиющие к небу, в известном смысле необратимы, а значит судьбоносны, —
стало быть, и для раскаяния – этой мнимой панацеи от всех нравственных заболеваний – место в универсуме не предусмотрено, —
разве что в качестве воображаемого и по жанру религиознопоэтического феномена: ведь раскаяться означает по сути отказаться либо от частицы своего прошлого, либо от частицы собственного характера, —
но ни то, ни другое, как прекрасно знает каждый по личному опыту, невозможно, —
равным образом всякий, кто более-менее знаком с современными немцами, подтвердит, что в глубине души они в грехах Второй Мировой войны нисколько не раскаялись, —
и не потому, что они порочней других наций, а потому, что требовать от них искреннего раскаяния все равно что ждать, чтобы они прыгнули выше головы, —
и они тысячу раз правы, друзья мои, ведь что происходит в душе в процессе раскаяния: когда мы в чем-то каемся, мы на словах отмежевываемся от предмета покаяния, а на деле только субтильней к нему привязываемся, потому что деяние и раскаяние в нем неотделимы друг от друга, как день и ночь, —
и чтобы испытать это очищаюшее и просветляющее душу блаженство покаяния, нужно прежде обязательно совершить преступление, —
и так всякий раз: новая порция покаянного блаженства питается новым грехом или живой памятью о грехе прошлом, —
и магическая цепь греха и покаяния, точно гигантская ядовитая змея, разворачивает свои страшные кольца все шире и шире, —
вот почему, кстати говоря, буддисты всех мастей категорически отвергают душевную пользу покаяния, —
и особенно перед смертью: ведь именно в последние часы жизни судьбоносная или попросту сюжетная (что одно и то же) связь греха и покаяния может обнаружить настолько неодолимую власть над ослабевшей от предсмертных страданий душой, что навяжет ей неблагоприятные кармические последствия, то есть все тот же сюжет преступления и наказания, но в ином жизненном варианте, —
не случайно поэтому, общаясь с немцами вот уже на протяжении полвека и имея дело также с теми, кто участвовал в последней войне между нашими народами – но скажет ли он всю правду о своей роли в ней? – я ни разу не встречал немца, в чьих глазах во время рассказа о тех памятных событиях промелькнула хотя бы тень чувства вины или раскаяния, —
и меня как русского человека такая позиция, как ни странно, вполне нравственно устраивала, —
в отличие опять-таки от еврея, —
вот вам попутно лишнее доказательство того, что единой и общеобязательной для всех истины попросту не существует.
Как человек, родившийся в России, но уже добрую полсотню лет проживающий в южнонемецком Мюнхене и тем самым волею судьбы познавший по мере слабых сил своих как родного брата, так и чужих по племени немцев, —
как человек, далее, давно сидящий между двух стульев: покинул добровольно одних, а к другим примкнуть не может и не хочет и, что самое удивительное, нравится ему такая жизнь, —
и как человек, наконец, лишенный возможности построить что-то по настоящему серьезное на земле: для этого и дается людям отчизна, которой он давным-давно лишен, и к тому же нечего ему как будто и строить, зато есть бездна свободного времени для праздного – и потому наиважнейшего – размышленья, —
итак, как описанный выше человек, замечу: с распахнуто-расхлябанной душой обращен мой соплеменник на Запад, а немца готов он обнять пуще всех прочих, —
и дальше – жать его в медвежьих объятьях, жать и жать, плача от любви и постукивая от избытка энтузиазма ему кулаками в спину: так славянский восторг празднует встречу с представителем чужеродного германского племени, —
и неважно, собственно, в чьем лице, —
попутно же, не в силах оторвать восторженно-любовных глаз от визави, что-то бормотать на ломаном немецком и, конечно, – пить, пить и пить, —
но вот обсуждены все личные темы, пора и о делах поговорить, —
как тут, ударив по рукам, не заключить взаимовыгодную сделку: так ведь много необжитого пространства у русских, зато нет умения его как следует обжить, —
и, наоборот так мало его у немцев, зато есть преизбыток умения его обустраивать, —
вот тут один другому бы и помог: знакома вам притча о собаке на сене? это о нас, русских: о тех, у кого под ногами лежит сокровище, да лень поднять его, —
но вышеназванное свойство наше, кажущееся нам таким натуральным и безобидным, может вызывать в чужестранцах и порядочную досаду: в самом деле, по какому праву землей владеет тот, кому закрыт путь превратить ту землю в цветущий сад? отсюда, пожалуй, и попытки наших западных соседей нас завоевать, —