Душа Толстого
Шрифт:
«Осуждать, отдавать на копье – ниже нашего понимания», – сказал большой русский человек, А. И. Герцен. И я не хочу отдавать на копье Черткова. Он был таким, каким «сделал его Бог», по выражению Толстого, или каким сделал его Рок, как сказал бы я. Судить его нельзя, тем более, что он еще живой человек и всего сказать о нем нельзя. Газеты травили его всячески, газеты почетный титул его «друг Толстого» брали в иронические кавычки, но все это – газетное отношение к делу. Совершенно бесспорно, он сделал для Толстого и его дела очень много, совершенно бесспорно, он любил Толстого, как очень преданный человек, совершенно бесспорно, что и Толстой его любил и считал действительно самым близким своим другом. Все это совершенно верно, и тем не менее все же в жизни Толстого
Графиня чувствовала в Черткове врага, который толкает ее мужа на путь катастроф, и боролась с ним. Но она чувствовала, что в борьбе этой ей не победить и – теряла равновесие. И если профессор Захарьин много лет назад счел возможным бросить Толстому упрек: «вы ее не поберегли», то теперь, в старости, все это и отозвалось с особенной силой. Надо было отдохнуть, а вместо отдыха только начиналась самая главная борьба. И, естественно, она потеряла власть над собой и делала много такого, чего в обычном состоянии не сделала бы. И это глухое борение темных сил часто прорывалось наружу и – делало больно.
Недовольная рассылкой из Ясной целой массы «нелегальной» литературы, графиня пригрозила, что, если это не прекратится, она попросит губернатора устроить у них обыск и все забрать.
– Соня, тогда я уйду… – сказал Толстой.
Она сдается.
Иногда графиня точно искала путей к сердцу мужа. Раз Андрей Львович говорил ей, что он очень несчастлив и что на войну он поехал только для того, чтобы искать смерти, а на возвратном пути оттуда хотел застрелиться. И графиня сказала:
– Ты потому несчастлив, что живешь нехорошо. Это все равно, как если бы я пришла в отчаяние сегодня от того, что вчера была злая. Из моей вчерашней злости следует только то, что сегодня я должна быть доброй. Так и ты…
– Совершенно верно… – заметил Толстой. – Я прямо чувствую, что я обязан быть счастливым. А если я несчастлив, то в этом я сам виноват. Нам дано все, чтобы быть счастливым…
Конечно, графиня очень упрощала жизнь: может быть, Андрей не потому был несчастлив, что жил нехорошо, а потому жил нехорошо, что был несчастлив. Жизнь на прописи не смотрит. Тут слышно ее желание итти с мужем заодно, быть ему приятной. Но – темное опять нарастало и иногда прорывалось наружу.
Говорили как-то о семейной жизни. И вдруг Толстой рассмеялся. Все, конечно, обратились к нему.
– Нет, это я анекдот один вспомнил… – сказал он. – Поссорился как-то один помещик со своей женой, подошел, раздраженный, к окну, а на лугу перед домом разыгрался теленок: то побежит, хвост пистолетом, то взлягнет, то прыгнет сразу всеми ногами, – словом, не знает, что и придумать от радости. Смотрел, смотрел на него помещик да и вздохнул: «Эх, женил бы я тебя!».
Все мы засмеялись.
– Да, всякая девушка, выходя замуж, много хорошего утрачивает в своей духовной жизни… – проговорила вышивавшая тут же графиня.
И в голосе ее мне послышалась обида.
Не всегда тактична была и графиня. Не раз и не два заводила она, например, со мной – да и с другими – разговор о будто бы ненасытном честолюбии мужа.
– О, вы еще не знаете его! – говорила она. – Он страшно честолюбив. Ради славы он готов на многое…
Можно сказать, что положение ее собеседника в таких случаях было не из завидных…
Но душа человеческая исполнена противоречий: несмотря на то, что пропасть между Толстым и графиней становилась все шире, игра темных сил Рока в их жизни все ощутительнее, уже иногда нарастала настоящая вражда, все же оживало и старое, все же графиня понимала, чья она подруга. Раз она играла Бетховена. Толстой похвалил. Старая женщина вся вспыхнула от радости и со своей обычной горячностью воскликнула:
– Никогда не жалею я так, что плохо играю, как тогда, когда слушает меня Лев Николаевич!
XXXVIII
К этому времени – 1909 год – борьба темных сил жизни особенно обострилась в семье, и в доме стояла иногда прямо грозовая атмосфера. Графиня иногда делала уже вещи явно неразумные. Конгресс мира, собравшись в Стокгольме, приглашает Толстого выступить – графиня вдруг оказывает отъезду жесточайшее сопротивление. Вот как эти дни отразились в записях дневника:
«21 июля. С вечера вчера Софья Андреевна была слаба и раздражена. Я не мог заснуть до 2-х и дольше. Проснулся слабый. Меня разбудили. Софья Андреевна не спала всю ночь. Я прошел к ней. Это было что-то безумное. Душан отравил ее и т. п. Письмо Стаховича, про которое я должен был сказать, потому что она думала, что что-то скрываю от нее, вызвало еще худшее состояние. Я устал и не могу больше, я чувствую себя совсем больным. Чувствую невозможность относиться разумно и любовно, полную невозможность. Пока хочу только удаляться и не принимать никакого участия. Ничего другого не могу, а то я уже серьезно думал бежать. Ну-тка, покажи свое христианство[112] C'est le moment ou jamais![113] А страшно хочется уйти. Едва ли в моем присутствии есть что-нибудь кому-нибудь нужное. Тяжелая жертва и во вред всем. Помоги, Бог мой, научи. Одного хочу: делать не свою, а Твою волю…
22 июля. Вчера ничего не ел и не спал. Как обыкновенно, очень было тяжело. Тяжело и теперь, но умиленно-хорошо. Да, любить делающих нам зло, говоришь. Ну-ка, испытай! Пы таюсь, но плохо… Все больше и больше думаю о том, чтобы уйти и сделать распоряжение об имуществе… Не знаю, что буду делать… Помоги, помоги, помоги… Это «помоги» значит, что слаб, плох я. Хорошо, что есть хоть это сознание…
26 июля. После обеда опять заговорил о поездке в Швецию, поднялась страшная истерическая раздраженность. Хотела отравиться морфином, я вырвал из рук и бросил под лестницу. Я боролся. Но когда лег в постель, спокойно обдумал, решил отказаться от поездки… Ничего не предпринимал, кроме внутренней работы над собой. И как только взялся за себя, все разрешилось…»
Толстой в Стокгольм не поехал, но послал свой доклад. Доклад его просто положили под сукно. Толстой сказал, что, если не хотите воевать, то не надо войска. Графиня невольно оказалась права: делать там Толстому как будто было нечего.
И в то время как в Стокгольме заседал конгресс мира, в русских деревнях шла извечная драма.
«Сам я пошел в деревню, – писал Толстой, – и испытал одно из самых сильных впечатлений, поплакал. Были проводы ребят, везомых в солдаты. Звуки большой гармоники – залихватски выделывают „барыню“, и толпа сопутствует, и голошение баб, матерей, сестер, теток. Идут к подводам на конце деревни и заходят в дома, где товарищи. Все шестеро. Один женатый. Жена городская, нарядная женщина с большими золотыми серьгами, с перетянутой талией, в модном, с кружевами платье. Толпа больше женщин и, как всегда, снующих, оживленных, милых ребятишек, девчонок. Мужики идут около или стоят у ворот со строгим, серьезным выражением лиц. Слышны причитания – не разберешь что, но всхлипывания и истерический хохот. Многие плачут молча.