Душеспасительная беседа
Шрифт:
Я сидел, погруженный в свои заботы и мысли, как вдруг что-то как бы не то дунуло, не то свистнуло у меня над ухом, а вслед за тем раздался страшный грохот и треск. Боясь шевельнуться, я скосил глаза направо и... увидел лежавший на полу, сорвавшийся вдруг со стены винт с самолета Чухновского и зияющую дыру в сиденье диванчика. Если бы я сел на диван чуть правее, сантиметра на три-четыре, такая же дыра зияла бы сейчас у меня в черепе, и никакой Чухновский мне бы уже не помог!
От этой мысли мне стало очень страшно, и, наверное, краски на моем лице мгновенно пожухли и поблекли, потому что выбежавшие на грохот в коридоре из редакционных кабинетов сотрудники газеты стали наперебой отпаивать меня водичкой и предлагать мне срочно вызвать врача. Конечно, они тут же расспросили,
Среди моих слушателей был и молодой человек в сильных очках, с которым я .поднимался в лифте. Именно он, когда я пришел в себя, и сказал запомнившуюся мне на всю жизнь фразу:
— Поразительная штука человеческая судьба. Вот вы сидели здесь и были, собственно говоря, извините, но... без пяти минут покойником. А теперь вы — настоящий москвич. И на всю жизнь! Вот увидите!..
Я действительно стал «москвичом на всю жизнь», а молодой человек в очках, знаменитый наш художник-карикатурист Борис Ефимов, стал впоследствии моим близким другом. Произошло это после того, как Михаил Кольцов, блистательный фельетонист «Правды», писатель-сатирик, редактор «Крокодила», позвал в 1934 году меня на работу в этот журнал. Сблизила нас с Борисом Ефимовичем, родным братом Михаила Ефимовича Кольцова, общая на протяжении почти полувека работа в советской сатире, крокодильские напряженные трудовые будни и редкие крокодильские праздники, а если короче, то жизнь, по которой наши кораблики шли параллельными курсами. Впрочем, не совсем параллельными, — потому что корабль моего друга нет-нет да и менял курс, и с фарватера изобразительной художественной публицистики — газетно-журнальной карикатуры — сворачивал в русло художественной литературной публицистики.
Борис Ефимов не раз, сменив «быстрый карандаш» злободневного карикатуриста на «вечное перо» литератора, писал и выпускал в свет интересные, талантливые книги. Тут были и его размышления о графической сатире, в которую он пришел художником-самоучкой, учеником киевского реального училища, а потом превратился в мастера с мировым именем, и произведения мемуарного типа.
И вот еще одна книга — «Невыдуманные истории», изданная «Советским художником» в 1976 году. Книга совершенно замечательная даже не так по уникальности материала (прочтите хотя бы историю о киевском реалистике, нарисовавшем дружеский шарж на... Александра Блока для киевского журнала «Куранты» в 1918 году), как по взрывчатой эмоциональной силе, в нее заложенной.
Борис Ефимов пишет о себе, о своей жизни, о своих встречах с деятелями революции и ее врагами, с поэтами и писателями, с художниками и дипломатами, с офицерами и солдатами времен Отечественной войны, о немецком фашизме. Ему, художнику-газетчику, в этом смысле очень повезло — везде поспевал его «быстрый карандаш», везде был необходим советским людям его острый до бритвенной тонкости, точный, а главное — молниеносный отклик на самые главные события нашей жизни. И получилось так, что пишет художник Борис Ефимов вроде бы о себе, а на самом деле пишет об эпохе Великой Октябрьской революции, под знамя которой он сам себя призвал в том же 1918 году и которому служил и служит верой и правдой вот уже почти шестьдесят лет!
Все главы, все «невыдуманные истории» в этой книге интересны, каждая по-своему значительна, каждая волнует. И каждый читатель, я уверен в этом; найдет в собрании этих «полусмешных-полупечальных глав» что-то свое, близкое, интимное.
Я думаю, что даже наша «резвая младость», для которой «невыдуманные истории» Бориса Ефимова — это рассказы, главы о временах очень для нее далеких, покрытых пеплом истории, и та, «внемля», рассказчику, «задумается», как сказано у поэта.
Есть, однако, среди этих глав особенно волнующие нас, сверстников (или почти сверстников) Бориса Ефимова, такие, как «Шлем самурая», о встречах советского художника в Токио и Хиросиме с японскими его друзьями, глава о суде народов над фашистскими палачами-верховодами в Нюрнберге и, конечно, глава «Мемориальная доска», в которой Борис Ефимов рассказывает о своем брате и друге — о Кольцове.
Английский
Борис Ефимов оглянулся с юмором и с любовью. В его жизни было всякое — и большие радости, и большие горести, — но эти горести не смогли погасить главную его радость — радость сознания, что жизнь его — жизнь человека искусства — была связана с замечательной, интереснейшей эпохой тугим, неразрывном узлом и он был ей верен.
Спасибо Вам, Боря, за вашу правдивую, честную книгу!
Мысль, ритм, деталь
На литературную дорогу я вышел как поэт в 1922 году. Я жил тогда на Кубани, в Краснодаре.
Мне было семнадцать лет, лирические волнения и страсти одолевали меня, вредно отражаясь на моей служебно-общественной деятельности и на моей академической успеваемости студента экономического факультета Кубанского политехнического института. В то время факультативный метод обучения давал возможность — с грехом пополам!— служить и одновременно учиться очно в высшем учебном заведении.
Я писал стихи о своих мечтаниях и метаниях, кремнистый путь поэзии блистал передо мной, как мне казалось, приветливо, и звезды поэзии — Алексей Константинович Толстой, Блок, Бунин — говорили со мной, а я пытался говорить их голосами. Конечно, это была подражательская, ученическая поэзия, но тем не менее я получил за нее премию — пять бутылок дурного красного вина от жюри какого-то литературного краснодарского конкурса — я, естественно, возомнил о всемирной славе поэта. Стихи мои печатались в краснодарских газетах и альманахах и в ростовском (на Дону) литературном журнале того времени «Лава» — редактором его был А. А. Фадеев. Стихи свои я подписывал: «Леонид Солнцев» — девической фамилией матери. Через три-четыре года, когда я стал фельетонистом краснодарской газеты «Красное знамя» (именно там родился мой псевдоним — Ленч) и ощутил вкус настоящего читательского успеха, я бросил писать стихи — не сразу, с ампутационной резкостью, а постепенно, исподволь. Я говорю здесь об этом потому, что глубоко убежден в том, что прикосновенность к поэзии, пускай самая поверхностная, помогла мне проникнуть в тайну ритмики прозы, в частности юмористической.
Я много раз писал и не устаю повторять, что настоящий юмористический рассказ — это стихотворение в прозе, со своей внутренней мелодией. Прочтите вслух шедевры Чехова, О. Генри (в хорошем переводе), Тэффи, О. Вишни на украинском языке — и вы, если не будете сопротивляться по свойственному человеку чувству неприятия неканонического мнения, услышите эту таинственную мелодию.
Я пишу от руки, пером, я принадлежу к числу писателей «рука—мысль», двигательный процесс стимулирует энергию моей мысли, отсюда неразборчивость моего почерка, к ужасу машинисток-переписчиц — очень часто «мысль» обгоняет мою «руку», и она, «рука», спотыкается. Но вот рассказ написан. Я должен его прочитать вслух, если дома никого из домашних нет; хотя бы самому себе. Я должен проверить его мелодию.
Конечно, я ошибаюсь порой, и рассказ после публикаций не звучит в моих ушах так, как он звучал через несколько минут после его появления на свет.
Как я бываю благодарен таким редакторам, которые способны заметить не замеченные мною нарушения ритма рассказа, влекущие за собой растянутость, топтание на месте и как следствие — упаси бог! — скуку. Таким тонким редактором-другом был для меня, например, Михаил Ефимович Кольцов.
Итак, прикосновенность к поэзии... Она сыграла свою важную роль в моей биографии юмориста и сатирика, но, конечно, главными «моими университетами» были журналистика и многолетняя, лет семь-восемь, работа штатным фельетонистом в газетах на Кубани, в Средней Азии, в Москве.