Душеспасительная беседа
Шрифт:
Марксистско-ленинское миропонимание (мировоззрение, иначе говоря) у писателя-юмориста, принявшего устав Союза советских писателей не формально, а по существу, точно этим уставом определено. Мы, советские писатели разных жанров,— люди одной веры, одних взглядов на задачи и цели литературы. Но мироощущение — это совсем другое. Мироощущение юмориста — это не только склад ума, тут многое идет не от разума, а от сердца, тут в действие вступает эмоциональная сфера. С мироощущением юмориста надо родиться. Среди юмористов есть разные люди. Есть среди них и открытые весельчаки, есть и мрачные — внешне — люди, сдержанные, даже суховатые, но у каждого сидит в глазу осколок некоего
В идеале миропонимание юмориста и его мироощущение должны быть сбалансированы, в идеале это взаимно обогащающие друг друга категории. В жизни, увы, бывает иначе. Бывает так, что юморист прекрасно разбирается в политике, знает назубок марксистско-ленинскую философию и все ловко может расставить по всем полочкам, но если у него при этом кровяных телец юмора маловато в его мироощущении, то творчество его превращается в. схематическое, глубоко правильное и глубоко скучное чтиво, сотворенное, как говорил М. И. Зощенко, «на низком высокохудожественном уровне»,
С другой стороны, если юмориста постигла иная беда и его миропонимание пребывает в состоянии невесомости, если оно подвержено срывам и шатаниям, то в этом случае его мироощущение может его сильно подвести, столкнув в бездну циничного шутовства.
Что такое шут? Шут — это прежде всего циник, это человек без веры и убеждений, готовый смеяться по любому поводу. Мичман Дырка, гоголевский персонаж, был просто глуповат, он смеялся даже тогда, когда ему показывали палец. Шут не дурак, хотя их и звали «дураками». Шут кормится смехом, ему важна смеховая реакция, ему нужно, чтобы кругом смеялись над тем, что он скажет, «отмочит». Не надо путать шута со скоморохом. Скоморох — это артист, комик, исполнитель, он кувыркается, острит, но, скинув личину, превращается в нормального человека. Шут — всегда шут. В народе шутов не уважали. «Шут гороховый» — это народное выражение. Я не верю в легенды о смелых шутах, говоривших дерзкую правду в очи владыкам. Шут знал свою безнаказанность. В худшем случае он рисковал получить оплеуху, не больше. Был, правда, шут Балакирев, но в общем-то он тоже фигура почти мифическая, да ведь исключение лишь подтверждает, как известно, правило.
Величайшим примером гармонического слияния миропонимания с мироощущением сатирика-юмориста является для меня творчество русского сатирического гения М. Е. Салтыкова-Щедрина,
Юморист — автор рассказов — по природе своего творчества обречен на многописание, и поэтому многие опасности его подстерегают. Среди них едва ли не самая крупная — погрешности против чувства общественного такта. На собственном печальном примере я хочу пояснить, что я тут имею в виду. Вскоре после победного окончания войны с фашистской Германией я написал и опубликовал в «Крокодиле» рассказ (название его я забыл), в котором описал забавное, как мне тогда казалось, происшествие на одной удалой московской вечеринке. Один из ее участников привез из поверженной Германии странный сувенир — стальные наручники, применявшиеся в гестаповских застенках при допросах заключенных. Хозяйка дома, бойкая дамочка, попросила надеть на нее эти наручники. Надели! Наручники сжали кисти ее пухлых ручек и с каждой минутой сжимались все сильнее и сильнее. Она взмолилась: «Снимите скорей!» Но ключ уже успели куда-то задевать. Ищут ключ, дамочка в истерике, глупая суета, комические реплики подвыпивших весельчаков... Обо всем этом я написал в игривых тонах, за что я был подвергнут весьма резкой критике в газете «Культура и жизнь». Сначала я обиделся на критику, мне казалось, что после нашей победы ничего дурного в моем рассказе нет, но потом, остыв, понял, что критика была правильная, несмотря на всю ее резкость. Гестаповские наручники не повод для смеха, в какой бы жизненной ситуации они ни появились. Слишком трагичен подтекст, связанный с этой принадлежностью пыточного тюремного быта! Я тогда осудил сам, себя за этот рассказ еще резче, чем меня критики. Но сколько раз потом я наталкивался на подобные же срывы именно по линии общественного такта у моих коллег — сатириков и юмористов!
Я не могу жаловаться на критику — обо мне проникновенно, доброжелательно и умно писали многие уважаемые мною литературоведы и критики,— но я не могу не коснуться одного заблуждения, которое меня преследует, как ярлык. Один чешский сатирический писатель в предисловии к моей книге рассказов, переведенной на чешский язык, назвал меня «ласковым сатириком». Вот и пошло: «ласковый сатирик», «добрый смех» и т.д. и т.п. «Ласковый сатирик» — это примерно то же самое, что сладкая соль. Мой чешский друг, анализируя мои рассказы о дурных людях и отрицательных явлениях, назвал мена «ласковым сатириком», имея в виду особую тональность моей сатиры. Да и не только моей, а вообще советской сатиры. Наша сатира призвана не только осуждать и изобличать, но и исправлять людей смехом, насмешкой, иронией. Она вся замешена на дрожжах юмора, степень сатирического начала зависит от адресата сатиры: если он исправим — одна тональность, неисправим — другая. И, конечно, она беспощадно уничтожающа, когда речь идет о врагах. Великий русский писатель-юморист Антон Павлович Чехов тоже был сатириком во многих своих рассказах, но его сатирические приемы и краски совсем иные, чем у Салтыкова-Щедрина. В конце концов, творческая манера сатирика есть производное от его человеческого характера. Не надо поэтому дрессировать молодых сатириков на однотонную «злобность»,— все равно ничего не получится.
Пора, однако, перейти к проблеме детали в юмористическом рассказе. Малая площадь юмористического рассказа требует особой художественной концентрации. Яркая деталь иногда, как молния, освещает резким светом весь рассказ, рельефно вскрывает его суть.
Опять-таки обращусь к собственной практике. В рассказе «Исповедь» я описал любителя выступать на собраниях. Говорить он не умеет, да и сам не знает, о чем ему говорить, но страсть к говорению речей сильнее, и он каждый раз просит слова.
Я писал рассказ, и вдруг у меня из-под пера выскочила такая фраза:
«Я снова делаю паузу. Мыслей нет! Я смотрю на стенографистку с ужасом и тоской... Но вот — ура! — откуда-то из самых темных закоулков памяти выбегает первая, крохотная, запыхавшаяся, как загнанный мышонок, мыслишка. Немедленно я загоняю ее в мышеловку своего выступления, и она долго мечется там, тыкаясь холодным носиком в железные прутья придаточных предложений».
Я написал этот абзац, перечитал его два раза подряд и страшно обрадовался. Найдена была деталь, которая стала сатирическим образом того явления, о котором я писал: запыхавшийся крохотный мышонок — мыслишка — вот все, что сумел «произвести на свет», стоя на трибуне, болтун оратор...
Итак, мысль, ритм, деталь — вот те три кита, на которых, как мне кажется, «стоит» юмористический рассказ.