Двадцать четыре секунды до последнего выстрела
Шрифт:
Требовалось избавиться от носков, которые постепенно сдавливали щиколотки.
Только ноги были чертовски далеко.
Холодные чужие пальцы прошлись от пальцев левой ступни по подъёму вверх. Подцепили резинку — и исчезли.
Он был почти хорош, тот злой колючий мальчик. Как-то раз Джим даже нарисовал Марка в Гефсиманском саду, нагого, ковыляющего от римской стражи на своём протезе.
Марк сидел бы сейчас на табурете возле дивана и делал бы вид, что ему неудобно управляться с одеждой одной рукой.
Как
Одной правой он умел делать побольше, чем многие другие — двумя.
Он бы кривился, ругался, но снял бы дурацкие носки вместе с ботинками. Раздел бы его полностью. Назвал бы ублюдком.
О, Джим никогда не обманывался. Его мальчик ненавидел его. Просто ненавидел так сильно, что почти любил. Не хотел жить без него.
Джим его заставил. За все оскорбления, за все укусы, за синяки на запястьях, ссадины, разрывы и вывихи он подарил ему долгие два года жизни.
Ему понравилось, как он умер.
Сначала Джим думал, что спешить не стоит. Можно было бы растянуть удовольствие. Но в итоге тот один выстрел оказался ярче и сильнее любых игр.
Пламя перед глазами чуть поутихло, и это было хорошим знаком. Вяло и слабо Джим подцепил носком одного ботинка задник другого и стащил его. По груди потёк липкий ядовитый пот. Он оставлял на коже глубокие бороздки, скапливался в язвах, которые, подсыхая, отваливались струпьями. Капли выступили и на лбу.
Сигюн нет, а змея — внутри него, она сочится ядом, который не собрать в чашу.
Остро, горячо, больно до онемения.
Театр он не сжигал, а мысленно минировал. Столько уголков, столько хлипких конструкций. Джим представлял, где заложил бы взрывчатку, где поместил бы растяжки. И на сколько метров стоило бы отойти, прежде чем нажать на кнопку детонатора.
Странно. Преподобного Эндрю Уорда Джим ненавидел пламенно.
А Уолли любил.
Эта любовь пришла, когда он увидел в глазах Уолли чудное, дивное осознание смерти. Ужас, надежда, отвращение, страх, отчаяние… Джим называл эмоции, которые видел, вслух. Так их было легче понять.
Уолли любил говорить: «Давай я покажу тебе влюблённую Джульетту, малыш». Это было бы смешно до колик, если бы из-под его брюха, лысины и морщин на самом деле не показывалась тринадцатилетняя девчонка.
Уолли был мелким, жалким человечишкой, когда ему доводилось становиться собой. Его бормотание, потные руки, бестолковые вопросы: «Тебе же приятно, Джимми?», — вызывали презрение и смех.
Но Джим любил его игру, особенно там, в полутёмной каморке осветителей. И Джим навсегда сохранил в памяти его последний спектакль, посвящённый ему одному. О, как он играл, когда верил, что может выиграть себе жизнь.
Яд, видимо, испарился, и пока змея не нацедила новую порцию, Джим избавился от второго ботинка и носков. Ступни тут же обожгло холодом,
Но Джим уже понимал, что не успеет.
На смену жару постепенно приходил холод, тело немело. Рука застыла, неудобно подвёрнутая. И её теперь не сдвинуть.
Жалкий, слабый, глупый, омерзительный Джим.
Он чувствовал вонь собственного тела.
Фиксировал с предельной ясностью собственную беспомощность.
Если бы кто-то сейчас приставил пистолет к его виску, он не смог бы даже поблагодарить за оказанную услугу.
«Что скажешь, дорогой мой, избавишь мир от зла?» Мысль о том, как Александр дрожащими руками сжимает пистолет, как медленно, неуверенно нажимает на спусковой крючок, отдалась волной возбуждения. Но тело не отреагировало: временно оно стало тем, чем и являлось по сути своей, то есть бессмысленным куском мёртвого мяса. Репетиция смерти.
Александр отшатнулся бы в ужасе, увидев его труп. Уронил бы пистолет, даже заплакал бы, наверное. Потом ему снились бы кошмары. Навязчивые видения не оставляли бы его даже днём. Они сводили бы его с ума.
Да, это бы их сблизило.
Джиму было пусто и одиноко.
Голос в голове замолчал, и без него стало куда хуже, чем с ним.
Джим знал, что его глаза плачут.
Мир вокруг начал расти. Джим не видел его, но чувствовал, что стены делаются выше, диван — больше. Потолок исчез где-то за облаками, и Джим стал чуть больше песчинки. Может, не мир растёт, а он уменьшается? С логической точки зрения это было бы правильнее. Не увеличивать всё ради него, а уменьшить только его.
Часть сознания Джима оставалась почти что трезвой, и он мог думать о том, что это скоро пройдёт. Несколько долгих, утомительных часов, и всё пройдёт. Как проходило всегда.
Впервые приступ застал его в театре. Ночью. Когда Уолли впервые ушёл.
Однажды наступит последний приступ. Джим надеялся, что сможет понять, когда это произойдёт. После него уже ничего не будет: ни игр, ни планов, ни самого Джима. Он уменьшится до размера пылинки, его сметут и выбросят.
Брехня.
На самом деле Джим надеялся, что не успеет до него дожить.
Тело ещё не слушалось, но вернулся слух.
И Джим сумел расслышать чужое дыхание, медленное, ровное. Ни задержек, ни сбоев. Хоть вместо таймера используй. Вдох-два-три-четыре, выдох-два-три-четыре. Вдох…
— Расскажи мне… — губы дрогнули, но из горла не вырвалось ни звука.
Он сумеет.
Сейчас или пару вечностей спустя точно сумеет.
— Расскажи…
Джим устал. Так страшно устал. Заснуть бы, но сон не придёт. Ещё не сейчас. Рано даже мечтать.
— Расскажи мне сказку, Святой Себастиан, — пробормотал он.