Двадцать дней без войны (Так называемая личная жизнь (Из записок Лопатина) - 2)
Шрифт:
Дети - об ушедших на фронт. Да, дети. Да, не отмененное, а только оттесненное войной, грустное в своей силе, горькое в своих предчувствиях, но все-таки нормальное, именно нормальное человеческое чувство ценности человеческой жизни. И даже не ценности, а бесценности и невосстановимости никак и ничем.
– Скажи, сколько обычно человек в пехотном взводе?
– вдруг спросил Виссарион.
– Человек сорок - пятьдесят, - сказал Михаил Тариелович.
Он был участником первой мировой войны и, наверно, вспомнил о ней.
– Сейчас нет, - сказал
– Сейчас двадцать пять - тридцать. А в ходе боев, конечно, меньше.
На сколько меньше, остановился, не сказал. Да и как это сказать, когда понимаешь, почему спрошено.
– Ну, пусть двадцать пять, - сказал Виссарион.
– Все равно не могу понять, как он может командовать двадцатью пятью людьми, когда ему нет девятнадцати лет.
Сказал о сыне с такой тоской в голосе, что Лопатин понял:
когда полгода назад сын пошел не прямо на фронт, а на пехотные курсы младших лейтенантов, может быть, Виссарион и помогал, и где-то в глубине души хотел хоть немножко отодвинуть сына от смерти этими курсами, а сейчас вдруг представил себе, как ему там на фронте, как он командует двадцатью пятью солдатами, которые почти все старше его. Хотел отодвинуть от смерти, а может быть, наоборот, придвинул к нем. "Об этом скажет свое последнее слово только война", - подумал Лопатин и увидел глаза Тамары, тревожно смотревшие на Виссариона.
Нет, в этом доме все совсем не так, как кажется с первого взгляда! Еще неизвестно, кто из них двоих больше умирает от страха и тревоги за сына, он или она, и кто из двоих сильней, и кто из них первым найдет в себе силы жить дальше и поведет за руку другого, если, не дай бог, и в этом доме случится беда.
Виссарион прослезился, вытер глаза рукой и сказал:
– Иногда завидую Мише. Оказалось, что он больше мужчина, чем я.
– Большим мужчиной, чем ты, невозможно быть, Виссарион, - Михаил Тариелович улыбнулся, не принимая того горького тона, которым сказал это Виссарион.
– Просто мой Вахтанг - давно мужчина, и давно в армии, и давно на войне. А твой Гоги еще год назад был мальчиком. И ты, мужчина, етцэ не можешь привыкнуть к тому, что он тоже мужчина. И мы с Маро пять лет назад не могли привыкнуть, что наш Вахтанг сам поднимается в воздух.
Как так, без нас, сам поднимается в воздух?
"Так вот откуда "от винта"!
– подумал Лопатин.
– Значит, его сын летчик. О том, что сын Миши на фронте, Виссарион, когда пил за здоровье их семьи, сказал, а кто он, не сказал".
– Где он у вас летает?
– спросил Лопатин.
– В Ленинграде. Он в морской авиации, - сказал Михаил Тариелович.
– Он, как и я, немножко ленинградец: я был перед началом той войны, а он стал в начале этой. А вы не были в Ленинграде? По-моему, я ничего вашего не читал.
– Не был, - сказал Лопатин.
– Два раза собирались послать туда, но в последний момент отправляли на другие фронты.
– Как у Блока, - сказал Михаил Тариелович.
– "Жизнь без начала и конца, нас всех подстерегает случай". Почему смеетесь?
Не любите Блока?
–
Лопатин усмехнулся потому, что, услышав эти строчки Блока, вспомнил редактора, в кабинете у которого его обычно "подстерегал случай", и подумал, что редактор, наверно, не читал Блока. "Двенадцать", конечно, читал, а что-нибудь другое - навряд ли.
– Нет, я люблю Блока, - сказал он вслух.
– И как раз "Возмездие" больше всего.
– Помните? "Стоит над миром столб огня..." - прочел Михаил Тарпелович и остановился, ожидая, что Лопатин подхватит.
Но Лопатин не подхватил, и он дочитал до конца строфы сам:
И в каждом сердце, в мысли каждой
Свой произвол и свой закон.
Над всей Европою дракон,
Разинув пасть, томится л;аждой.
Кто нанесет ему удар?
Не ведаем. Над нашим станом,
Как встарь, повита даль туманом
И пахнет гарью. Там пожар.
Дочитал и остановился. Лопатин смотрел на женщин. Они молча сидели рядом, чем-то похожие, а чем-то непохожие друг на друга. Может быть, тем, что одна из них была матерью воина, а другая - матерью ушедшего на войну мальчика. Две грустные грузинские женщины, и у каждой из двух - своя грусть. У одной - старая, устоявшаяся и при всей своей глубине и силе все равно уже привычная. А у другой - новая, только что возникшая, режущая, как битое стекло.
Да, именно так, как у Блока:
И в каждом сердце, в мысли каждой
Свой произвол и свой закон...
Хотя у него сказано совсем не о том, но, наверно, в этом и есть главный смысл поэзии. Сказано об одном, а думаешь о другом.
Сказано о других, а думаешь о себе.
– Мне надо идти.
– Лопатин поднялся.
Виссарион стал удерживать его, предлагал остаться заночевать, и он подумал, что Тамара, наверно, как это бывало раньше, присоединится к мужу. Но она не присоединилась, сказала:
– Отпусти его, Виссарион. Если он останется у нас ночевать, ты не дашь ему покоя. А ему нужно поспать перед дорогой.
Сказала не как о госте, которого по правилам гостеприимства надо удержать в доме, а по-матерински просто, словно он был но сорокашестилетним человеком, а товарищем ее сына, уезжавшим туда же, куда уехал он. И, прощаясь в темной передней, при свете огарка, обняла и перекрестила уже одетого в полушубок Лопатина.
Михаил Тариелович с женой жили через три дома, и, простившись с ними, Виссарион пошел дальше провожать Лопатина.
– А у тебя есть ночной пропуск?
– спросил Лопатин.
– Есть, - сказал Виссарион.
– Я же теперь служащий, могут вызвать в любую минуту.
– И, пройдя несколько шагов, спросил: - Как думаешь, попадешь к нам в Тбилиси, когда будешь возвращаться с фронта?
– Навряд ли. Если дела пойдут хорошо, скорей всего полечу в Москву прямо оттуда, где окажусь. И так вышло целое кругосветное путешествие. Даже опоздал к началу наступления. Ответь мне, Тамара верит в бога?
Виссарион ответил не сразу. Несколько шагов шел молча, потом сказал: