Две смерти Чезаре Россолимо (Фантастические повести)
Шрифт:
— Глупо, очень глупо, — донеслось извне, — ты отлично знаешь, что здешние прутья вдесятеро прочнее стальных. Зачем же обманывать себя! Ты обманываешь себя, а самообман — это малодушие.
— Нет, — возразил он, — не малодушие, а отчаяние.
— У тебя нет отчаяния, — откликнулось извне, — потому что ты наверняка знаешь: прутья не поддадутся. А внизу, где машины, электрические провода, газ…
— Хорошо, — ответил он, — я спущусь вниз.
Через минуту он вышел на площадь Луны. Прохожие толкали его, стоящего посреди перехода, и, подчиняясь этим толчкам, он поворачивался
— В конце концов, — донеслось извне, — это безразлично, какому направлению ты отдашь предпочтение, потому что твоя дорога — кольцо. Вернись домой. Дом — это всегда дом.
Он вернулся домой. В передней горел свет. Он выключил лампы: яркий свет был ему неприятен. У него появилось ощущение, что в квартире кто-то прячется. Это был явный вздор — прятаться в его квартире некому и незачем, но он осмотрел спальню, кабинет и телевизионную. Потом вспомнил про кухню, уборную и ванную.
Нигде никого не было.
Кто-то зовет меня, шепчет уныло,Кто-то вошел… моя келья пуста.Нет никого — это полночь пробило.О, одиночество! О, нищета!Он рассмеялся: келья! Девятнадцатому веку для одиночества нужна была келья, а иначе, без кельи, какое же одиночество!
На площадке, этажом выше, хлопнули дверью лифта. Секунд десять спустя подъемник натужно загудел. Через полминуты гудение прекратилось и опять хлопнули дверью. За стеной с шумом, который начался гулким выхлопом, что-то понеслось, стремительно, отчаянно, наращивая скорость, вниз. Затем далеко, под землей, тяжело ухнуло.
Мусоропровод, сказал он себе. Мусоропровод с безупречным акустическим изолятором. Таким же безупречным, как стены, пол и потолок. А впрочем… впрочем, все дело, наверное, просто в том, что он слишком прислушивается. Да, наверняка в этом: он слишком прислушивается, как те, что ждут.
В телевизионной он включил свет — синий, как мгла раннего утра. Стало холодно. Сначала просто беспокойство, затем ощущение надвигающейся беды стекали с потолка на стены, со стен на пол — и медленно, неотвратимо подбирались к креслу, в котором он сидел. Ему захотелось кричать, звать на помощь, чтобы в комнате появились люди, чтобы люди эти сбились в непроницаемый ком, как пингвины в бурю.
— Экран! — крикнул он, задыхаясь. — Экран!
Послышалось слабое, с потрескиванием, жужжание, затем на северной стене появилось голубое свечение.
— Тринадцатый канал! — крикнул он, все еще задыхаясь.
Запахло сиренью. Запах шел с поляны, которая была слева от него. Из-за куста сирени вышла девушка в белом. Она беспокойно осматривалась, он хотел окликнуть ее, но она уже увидела его и побежала.
Метрах в десяти от него она перешла на ходьбу, он поднялся, чтобы побыстрее с ней встретиться, но она сделала знак рукой: не надо, я сама пойду к тебе.
Она встала у кресла, он чувствовал ее колени — колени девушки, которая не сомневается,
Руки она положила ему на голову — теплые человеческие руки, которые знают, что они очень нужны. От этой своей уверенности они становились еще теплее и ласковее.
Потом руки осторожно поползли к вискам, нащупали концами пальцев височные пульсы, прислушались к их ударам и через минуту, по-прежнему осторожно, поползли по щекам, пока, наконец, не сомкнулись запястьями на подбородке.
— Милый, — прошептала она. — Ты долго ждал меня? Ты волновался. Глупо. Ты ведь знаешь, что никто-никто на свете! — кроме тебя, не нужен мне. Любимый мой.
Она наклонилась, поцеловала его в губы и вискиволосы ее пахли сиренью, не духами или цветочной водой, а настоящей, как только что с куста, сиренью.
— Сядь здесь, — сказал он, — рядом, я хочу, чтобы тебе было удобно.
Она рассмеялась:
— Нет, милый, ты хочешь, чтобы тебе было удобно. Но я сделаю, как ты требуешь: тебе будет хорошо — и мне будет хорошо. Ведь мы с тобой одно. Любовь — это когда два человека становятся одним, правда, милый?
— Правда, — зашептал он, погружаясь в сладостную, какая бывает перед сном, слабость, — правда. И нет одиночества, потому что вокруг тепло, много тепла, а где тепло, там не бывает одиночества.
— Ты прав, — прошептала она, прижимаясь к нему, — ты всегда прав: один может ошибаться, но двое не могут — ведь кроме нас двоих, на свете больше никого нет.
— Никого, — простонал он.
— Теперь мы никогда не расстанемся с тобой.
— Никогда, — повторил он.
— Ты хотел меня бросить, — сказала она очень спокойно, без злобы, — ты думал, что можешь быть без меня. Глупый, глупый мой мальчик, не будет меня — не будет тебя: ведь мы одно.
— Одно, — пробормотал он, и голова его, тяжелая, бессильная, легла ей на плечо.
— Обними меня, — сказала она громко. — Крепко обними, чтобы я не могла вырваться.
Вытянув обе руки, он свел пальцы у нее на груди. Она чуть приподняла его кисти и объяснила, что он чересчур стеснил ей дыхание, но если очень надо, она готова терпеть — главное, чтобы ему было хорошо.
Он улыбнулся — делай, милая, по-своему, я ведь люблю тебя и верю тебе. Она провела губами по его губам; густой, вязкий запах сирени пропитывал его тело, руки и ноги отяжелели, как ветви куста, обремененные гроздьями только что распустившейся, влажной еще после ночи, сирени.
— Прекрасная, единственная, неповторимая, — бормотал он, — только безумец может расстаться с тобой. Но я уже не безумен, безумие прошло, навсегда прошло.
— Ты не был безумен, — сказала она ласково.
— Нет, — возразил он вяло, — одиночество — это безумие. Меня окружают прекрасные люди, каждый готов протянуть мне дружескую руку, рядом со мной ты, моя неповторимая, а мне казалось, что я одинок. Нет, милая, это безумие: среди друзей нельзя быть одиноким.
— Ты прав, — согласилась она, — теперь я могу сказать тебе: ты прав. Сначала я не решалась тебя поддержать, мне казалось, ты еще не совсем оправился… — она запнулась, подыскивая нужное слово, — от этого.