Две смерти Чезаре Россолимо (Фантастические повести)
Шрифт:
— Но, — неожиданно произнес он вслух, — если ломаем, значит, иначе пока не можем.
Она опять всхлипнула, на мгновение подняла голову, страдальчески глянула ему в глаза, но ничего не сказала.
Хорошо уже и то, подумал он, что она не требует объяснений.
Засыпая, она пробормотала:
— Милый, скажи, что ты меня очень любишь.
— Я очень люблю тебя, — произнес он уверенно.
— Да, да, — ответила она неясно, горячей скороговоркой, — я верю тебе. Очень верю.
Когда она заснула, он попытался встать, но для этого надо было сначала освободиться
— Что такое, милый? — спросила она строго, звонким голосом, которого никогда не бывает у человека спросонок. — Тебе надо уйти?
— Нет, — сказал он, — спи спокойно, мне ничего не надо: просто я хотел переменить позу.
— Хорошо, милый, тогда все в порядке.
Произнося эти слова, она оглянулась, и он, следуя за ее взглядом, опять увидел того, за кустом сирени. Она в испуге подалась назад, будто в поисках заслона, но он оставался спокойным, и это его спокойствие, видимо, внушило ей тревогу. Во всяком случае, никакого другого повода для тревоги у нее сейчас не было.
В нынешний раз тот, за кустом, нисколько не беспокоил его. Напротив, он даже был непрочь переговорить с ним, хотя о чем именно говорить, оставалось неясным.
— Милый, — прошептала она, — ты не должен так ревновать меня. Слышишь, не должен.
— Ага, — откликнулся он, — не должен.
— Я люблю тебя, одного тебя. Я верна тебе, только тебе, а его я ненавижу. У меня с ним ничего не было, — вдруг всхлипнула она. — Ну, почти ничего. Один только раз, когда ты долго не приходил и я испугалась, что ты вообще не придешь…
— Очень жаль, — оборвал он ее резко, — что ты так ограничивала себя.
— Милый, — проворковала она, — не надо сердиться, клянусь, ничего такого… как с тобой… у нас не было.
— Послушай, — сказал он, — мне безразлично, почему и сколько раз это было у вас.
— Милый, — захныкала она, — ну, не надо так сердиться: я понимаю, что тебе очень больно, но, клянусь, это не повторится.
Он молчал, и тогда она сказала:
— Если хочешь, я убью себя. Себя и его.
Голос у нее был теперь решительный, с тем оттенком приглушенности, какой бывает при глубоком волнении, которое надо, однако, любой ценой скрыть.
— Уходи, — сказал он. — Вдвоем уходите.
— Нет, — воскликнула она, — нет!
Он оттолкнул ее, и в это же мгновение поднялся над землей тот, за кустом сирени. Через секунду, как в прошлый раз, о землю должно было удариться грузное человеческое тело. Но удара не было ни через секунду, ни через пять секунд — тот, с лицом вышибалы, исчез. Она взвизгнула, цепляясь за него потерявшими силу и вес руками, он оттолкнул ее и закричал пронзительным голосом, которого никогда прежде у него не было:
— Уходи! Вон! Вон!
— О-о! — застонала она, и стон ее замирал, как тонущее в колодце эхо.
Не стало запаха сирени. Северная стена еще светилась голубым, на котором просматривались только небольшие темноватые уплотнения — одно из них
Он сидел в кресле, оцепенело, без мыслей, без желаний. В голове мелькали какие-то слова, может быть, даже не слова, а только тени слов. Иногда он следил за ними — равнодушно, как паралитик за проносящимися мимо него предметами. Но два слова возвращались чаще других, и в конце концов он увидел эти слова, сначала увидел, а потом услышал.
— Телевизионные фантомы, — произнес он вслух, и эти слова, которыми он овладел, прекратили бестолковое мелькание других слов.
С улицы, через закрытые окна, пробивался тяжелый, натужный, с неожиданными всплесками, гул. Он представлял себе этот гул графически — череда небольших зубцов с опиленными вершинами и внезапно, как шпиль средневековой ратуши, гигантский зуб с пронзительно четкой вершиной.
С минуту он прислушивался к этому гулу, предощущение ВАЖНОГО наплывало на него теплой тревожной волной, и он всеми силами старался удержать его, но оно мгновенно исчезло, едва он узнал его — что-то внутри, в нем, произвело сопоставление, и теплой волны не стало.
Четыре стены комнаты наступали на него, и он отчетливо ощущал, что они наступают, хотя для глаз стены оставались неподвижными. Смыкаясь, они образовали колодец, дно этого колодца плавно, как бесшумный лифт, уходило вниз. С самого начала, только дно пришло в движение, он почему-то ожидал остановки, будто эта остановка сама по себе могла что-то изменить.
Но остановки, которую он ждал, не было: чтобы дно перестало двигаться, надо было встать.
— Встань, — хотел приказать он себе, но вместо приказания получилась просьба, которая не имела над ним власти.
Фантомы, фантомы, одни фантомы…
В нынешний раз он не произносил эти слова — ни вслух, ни мысленно: приходя извне, они пронизывали его, как нейтральные частицы, во всех направлениях, не вызывая никакого отклика.
Кто-то зовет меня, шепчет уныло…
Никто не звал его; были только шорохи, но принять их за человеческий шепот мог лишь безумец — никого, никого живого, кроме него, в комнате не было. Живые были за стенами, вернее, могли быть, и за окном — внизу, на улице.
Он снова сделал попытку встать — тело его было очень тяжелым, он почувствовал его тяжесть еще до того, как оперся руками о подлокотники и начал подыматься. Ему показалось удивительным, что прежде он не замечал, какое оно тяжелое, его тело.
Выпрямляя руки, он преодолевал ломотную боль в мышцах — такая боль бывает после непомерной физической нагрузки.
Почему-то пришли на ум ветряные мельницы и Дон-Кихот, сражавшийся с этими мельницами. У него, должно быть, тоже болели тогда мышцы, у этого альтруиста с медным тазом на голове. И еще как болели — когда он сражался с настоящими врагами, людьми во плоти, они наверняка так не болели.
Он вызвал лифт. Лифт пришел, дверь сама открылась и оставалась открытой, пока он не захлопнул ее — снаружи. С двадцать четвертого этажа бегом — минут за пять можно, а если не торопиться — четверть часа.