Двенадцать несогласных
Шрифт:
Максим примостился на жесткой бетонной табуретке и, стараясь не пускать в сознание детские песенки, припоминал стихи:
Носят ведрами спелые гроздья,Валят ягоды в глубокий ров.Ах, не гроздья носят – юношей гонятК черному точилу, давят вино.Кто это? Максимилиан Волошин? Да, Максимилиан Волошин. Максима немного покачивало от слабости. Шел десятый день голодовки. Но кроме слабости голодовка приносит еще и удивительную ясность мысли, и стихи вспоминались легко. За два года, проведенные в одиночных камерах, Максим вспомнил множество стихов. В одиночестве выясняется, что стихи, прочитанные
Максим вспомнил даже, где и когда купил этот сборничек стихов Максимилиана Волошина. В 1992 году в Москве на Новом Арбате на книжном развале. Вместе с книжкой Эдуарда Лимонова «Это я, Эдичка».
С самого детства у Максима не было родного города – города, в котором он жил бы постоянно и к которому был бы привязан. Профессии у него тоже не было. Он не мог бы сказать наверное, фрезеровщик он или трубач. Он родился в Липецке, какую-то часть детства провел в Чебоксарах, поступил там в музыкальное училище, но однажды отправился погостить к другу в Череповец, встретил в Череповецком музыкальном училище девушку по имени Светлана, влюбился с первого взгляда, да так и остался в Череповце, несмотря на то, что девушка, ради которой он остался, вовсе не разделяла его любви. Год поучившись в Череповце на трубача, Максим пришел к военкому и попросился в армию: иначе самостоятельно Максиму не хватило бы сил разорвать узы несчастной любви. Череповецкий военком был отставным офицером спецназа, потерявшим ногу во время военных действий в Египте. Он удивился, что Максим сам пришел к нему: парень, прописанный в Чебоксарах, а живущий в Череповце – армия ни за что бы не нашла Максима, если бы он сам не пришел в армию. Военком удивился, подарил Максиму свежий номер коммунистической газеты «Завтра» и сказал:
– На, почитай. Увидишь, что все через жопу.
После армии Максим работал курьером, мостил дороги, качал воду на городской насосной станции в Чебоксарах. И неизменным оставалось только то, что он все время читал книжки. Покупал книжки всякий раз, будучи в Москве проездом между Чебоксарами, Липецком, Челябинском и Череповцом. И вот в апреле 1992 года купленные на московском книжном развале стихи Максимилиана Волошина запали в память, а купленная там же книга Эдуарда Лимонова показалась гениальной.
Потом Максим поступил в Чебоксарах на Чувашский тракторный завод учеником фрезеровщика. Женился, зачал дочь. Стал хорошим фрезеровщиком. Следил по газетам за тем, как Эдуард Лимонов в Москве организовал Национал-большевистскую партию. Читая газеты, Максим иногда вспоминал череповецкого военкома, улыбался и бормотал про себя: «Вижу. Все через жопу». И однажды Максиму взбрело в голову написать Лимонову, что он, Максим Громов, готов создать в Чебоксарах отделение Национал-большевистской партии. «Приезжайте, – отвечал Лимонов, – нужен личный разговор».
Особого рода беспокойство всегда гнало Максима по стране из города в город. Письма Лимонова было достаточно, чтобы взять на заводе пару отгулов, поцеловать беременную жену и сесть в поезд. Лимонов встретил Максима в подвальном своем «бункере» на Фрунзенской, говорил, что главная задача регионального отделения заключается в распространении газеты «Лимонка» и в развенчании мифов о нацболах. «Надо, – говорил Лимонов, – объяснять людям, что мы не нацисты, не расисты и не подонки. Какие же мы нацисты, если у нас в партии половина евреи. Какие же мы расисты, если лидер рижского отделения негр. Какие же мы подонки, если ты работаешь фрезеровщиком, а я писателем. Понимаешь? Будем работать, будем жить!» – заключил Лимонов свой инструктаж знаменитой своею присказкой, и Максим отправился назад в Чебоксары с огромной пачкой газет в клеенчатой хозяйственной сумке. Был 1998 год.
С тех пор жизнь Максима изменилась. После работы он шел не с мужиками пить пиво и не домой к жене читать книжки, а в университет на студенческие дебаты, которые
В то время Республика Чувашия стала, кажется, первым на территории новой России регионом, где возобновилась советская практика карательной психиатрии. Три писателя-правозащитника – Зотов, Маляков и Иминдаев – принудительно помещены были в психиатрическую больницу с диагнозом «шизофрения» после того, как президенту Чувашии Федорову не понравились книги этих людей.
В ответ на их принудительную госпитализацию Максим предложил своим товарищам устроить акцию протеста на главной площади Чебоксар: приковаться к памятнику Ленину и зашить себе рты суровой ниткой, как делали это какие-то (Максим видел по телевизору) то ли террористы, то ли правозащитники где-то в Таиланде или на Филиппинах.
Студенты-философы приковываться к Ленину согласились, но прокалывать себе губы иголкой и зашивать рот ниткой отказались наотрез. Договорились на том, что рот себе зашьет один только Максим, а остальные чувашские нацболы просто заклеят себе рты пластырем.
И вот в назначенный день молодые люди вбежали на главную площадь, пересекли ее на глазах у традиционно тугодумствовавших милиционеров, окружили памятник, примотали к памятнику цепь, приковали себя к этой цепи наручниками и развернули плакат, на котором говорилось что-то про необходимость свободы слова и недопустимость карательной психиатрии. Подбежали милиционеры, дергали цепь, словно надеясь порвать ее. Кричали: «Что вы? Зачем вы? Кто разрешил?» Но студенты-филологи заклеили себе пластырем рты и ничего не отвечали даже на вопросы журналистов, фотографировавших акцию протеста и снимавших ее на видео.
Оставалось только Максиму зашить себе рот. Он достал из-за лацкана куртки заранее приготовленную иголку с ниткой и ткнул иголкой в губу. Было неожиданно больно. Как же эти таиландские террористы зашивали себе рот, если это так больно? Из-под иголки – Максим видел краем глаза – показалась капелька алой крови и потекла по губе вниз. Через мгновение Максим ощутил во рту солоноватый тошнотворный кровяной вкус. И хуже всего было то, что губа не прокалывалась. Швейная иголка мяла мягкую, предназначенную для поцелуев плоть, но никак не выходила с другой стороны наружу. Приходилось крутить иголку, сверлить ею, и потребовалось несколько минут, чтобы проделать всего одну маленькую дырочку и протащить сквозь эту дырочку болезненно шершавую нить. С нижней губой, которую требовалось теперь приметать к проколотой верхней, дело пошло еще хуже. Нижняя губа была еще мягче и еще нежней. Максим уколол изнутри, рот его наполнился кровью, кровь пришлось даже сглотнуть, но протащить иголку сквозь губу не получалось. Максим даже видел сверху вниз, как губа оттопыривается под давлением иголки, видел даже, как блестит стальное острие иглы сквозь кожу, оставалось совсем немного, но губа не прокалывалась. Пришлось Максиму ногтем расцарапать кожу и вытащить наружу острие иглы. И протащить нитку. И это был только один стежок.
Максим понял, что плачет. Слезы текли у него из глаз непроизвольно, даже не от обиды и не от растерянности, что не можешь повторить подвиг таиландских террористов, а просто от боли, как у ребенка. Оставив иголку болтаться на нитке, торчавшей из губы, Максим полез в карман куртки, достал темные очки и надел их, чтобы журналисты и товарищи не видели его слез. И принялся шить снова. И снова тыкал иголкой и сверлил. И кровь уже текла не только в рот, но и по подбородку, по шее вниз, за шиворот. Со словами «Что ж ты делаешь!» милиционер отвернулся. А Максим шил. По языку в горло текла у него кровь, по нёбу – слезы. И в общей сложности ему понадобилось не менее четверти часа, чтобы наложить всего пять стежков и предстать перед репортерами с действительно таки зашитым ртом.