Двенадцатый год
Шрифт:
– А давно она в вашем полку?
– спрашивает девушка, у которой при виде слез старого гусара тоже готовы брызнуть слезы.
– Давно уж - самого как есть с походу. Она нам всем как родная была... Дядя Пилипенко за пазухой ее у себя маленькую вынянчил... Уж и любила ж она его!.. Да и мы любили ее - так эскадронной крестницей и звали... Да и отплатила она нам - под Пуятуском наш полк спасла.
– Кто? она?
– Да, Жучка эта самая.
– Каким образом?
– Ночью раз французы совсем было в мешок нас убрали, так Жучка увидала их и сделала тревогу; ну, и
– А! здравствуйте, Дуров!
– раздался вдруг голос за спиною девушки.
Она невольно вздрогнула. Она грустно думала о старом гусаре, который, может быть, в этой Жучке терял единственное дорогое существо привязанность, которая одна осталась ему в его небогатой теплыми воспоминаниями жизни.
Оглянувшись, Дурова увидела перед собою Грекова и тотчас же почему-то вспомнила, как они с ним когда-то охотились, когда входили с их полком в Землю Донского войска, как она видела тогда странный и тяжелый сов, как убила змею... Наполеона - и что-то вроде краски показалось на ее загорелых щеках, на которых и следа не осталось прежней девической белизны и нежности.
– Что вы тут делаете?
– Да вот бедная собачка умирает от ран - смотрю.
– Эскадронная Жучка, ваше благородие, - пояснил словоохотливый гусар.
– Вчера семь раз с нами в атаку ходила, ваше благородие, - хорошая собака.
– Зачем же вы ее пускали?
– Никого не слушалась, ваше благородие... Да она и под Устерлицем в деле была, и под Пултуском, да Бог спас. А теперь - на вот.
Послышалась команда, и спешившиеся гусары должны были садиться на коней. Старый Пилипенко бережно передал собаку на руки другого гусара и, вскочив на седло, снова взял ее к себе. Взвод их двинулся к гати. Девушка стояла задумчивая такая, грустная, провожая глазами отъезжавших гусар, увозивших с собою Жучку... Бедные большие дети!
– Ну что, как ваши дела?
– спросил Греков, всматриваясь в своего бывшего спутника, на лице которого, казалось, написано было что-то такое, чего не было прежде, но что такое - этого молодой казак прочесть не мог.
Она молчала, тихо гладя шею своему копю.
– Были вчера на деле?
– снова спросил Греков.
– Был.
– Ну и что ж?
– Ничего... занятно... а вот сегодня об Жучке плачу...
И могилу в поле ратном Не лопатой - палашами Жучке вырыли герои...
Напишу такую оду "на смерть Жучки" и пошлю к Державину либо к Карамзину в "Вестник Европы"*...
Девушка говорила это как-то нервно, не то с грустью, не то с досадой.
– Дуров, да что с вами?
– пристал Греков.
– Вчера, говорят, очертя голову лез на верную смерть, вытаскивал других из пекла, а сегодня - то ли он смеется, то ли в самом деле плачет над Жучкой.
– Конечно, плачу над Жучкой. Греков засмеялся.
– Чудак же вы, я вижу.
– Не чудак я, а я серьезно говорю, что Жучка - герой! Она достойнее наших нынешних полководцев... Жучка целый полк спасла под Пултуском... Никогда еще этого не было, чтоб русских били, а теперь бьют как собак!
И девушка, вынув из кармана тетрадку и показывая ее своему собеседнику, спросила:
– Вы читали это?
– Что такое?
– "Мысли вслух на Красном крыльце" - из Москвы прислали... Ростопчин сочинил.
– Нет, не читал. А что?
– Да все врет - досадно даже!.. Говорит, будто бы мы бьем Бонапарта в ус и в рыло... Вот что он пишет о Наполеоне: "Италию разграбил, двух королей на острова отправил, цесарцев обдул, прусаков донага раздел и разул, а все мало! весь мир захотел покорить: что за Александр Македонский!"
– А! то-то же... а не вы ли сами то же говорили?
– Помните змею, что вы растоптали?
– Помню... Да это что! я и не говорю, что теперь мы бьем Бонапарта или прежде били, а он вон что плетет о нем: "Мужичишка в рекруты не годится: ни кожи, ни рожи, ни виденья; раз ударишь, так и след простынет и дух вон, а он таки лезет вперед на русских. Ну, милости просим!.. Лишь перешел за Вислу, и стали бубнового короля катать: над Пултуском по щеке стал покашливать; под Эйлау по другой - и свету Божью невзвидел..." А вон мне солдаты говорили, что там нас бубновый король катал...
– Ну, не совсем.
– Как не совсем! Ведь мы же отступили, как и сегодня отступаем.
– Экой вы какой горячий... Недаром о вас все говорят...
– Что говорят?
– Да что вы вчера целый отряд французских драгун обратили в бегство...
– Вздор какой! (Но девушка не могла скрыть чего-то, не то краски, не то бледности, набегавших на ее щеки, - и стыд, и радость вместе.) - Их было всего три или четыре человека...
– Полно скромничать... А кто свою лошадь отдал офицеру в самом пылу сшибки?
– Да ведь он ранен был, а я здоров.
– Ну, вестимо! Зато теперь везде слышно: "Проявился, - говорят, какой-то отчаянный мальчишка, не то девчонка, да так и лезет на смерть, очертя голову..."
– Это не обо мне, это о Жучке говорят... Непременно сочиню оду Жучке...
В поле ратном, в поле чести
Жучке вырыли могилу,
Л копали палашами,
Оросили всю слезами,
И как Жучку погребали
"Мысли "вслух" над ней читали.
– Однако, Дуров, вы не только злой рубака, но и злой стихотворец.
– Поневоле будешь злым, когда все злит, на что ни взглянешь... Мне теперь стыдно вспомнить, как я вместе с офицерами нашего полка, когда еще не столкнулись лицом к лицу с Бонапартом, декламировал из "Дмитрия Донского" Озерова*
И чувство пылкое, творящее героя,
Покажем скоро мы среди кровава боя!
Вот и показали!.. А один офицер все носился с этим стихом:
Поди и возвести Мамаю,
Что -я его как черта изломаю!
– А сегодня, когда я его сцросил - "ну что - изломали Мамая?" - так он отвечал, что солдаты потому плохо дрались, что были голодны, что провиантские чиновники совсем заморили нашу армию.