Дверь
Шрифт:
– Да мы знакомы вроде, - буркнул Казанкин, подняв на Петрова печальные глаза.
– Тоже мужик загубленный, как и я. Петров, сердишься? А ты и меня пойми - обалдел я, ошалел.
– Садись, Петров, - сказал Кочегар.
– Эразм наш куда-то делся. Ни дома нет, ни сюда не приходит - не иначе в море. Скажем, обретается он сейчас в Лондоне. Все сам бери, Петров, и табуретку и кружку. Это Казанкин. Пенсионер. Мы с ним вместе работали на заводе. Мы кузнецы.
"Конечно, они кузнецы. Кузнечики".
Петров смотрел на Казанкина грустно и недоверчиво. На пенсионера тот был похож, как племенной бык на тенора. А в груди Петрова одинокий воробышек клевал пшено.
– Был я тогда... Пенсию обмывали.
В пятьдесят лет Казанкин вышел на пенсию по горячей сетке. Вообще-то он мог бы остаться в цехе, где был на прекрасном счету: имел орден и персональную зарплату. Но Казанкин начал бояться огня. Что-то в нем повернулось, и он дорабатывал чуть ли не зажмурившись. Искры окалины летели в него - он хоть бы что, боялся он спрятанного внутрь поковки жара. Ему казалось, что вот он ударит поковку посильнее - и она лопнет, как колба, и налитый в нее огонь выплеснется ему на руки. Все знали об этой его болезни и потому не удерживали и сочувствовали. Казанкин решил погулять годик, съездить на родину в Новгородскую область, да на Черное море, да а какую-нибудь соцстрану - скажем, в Болгарию (хотелось ему в Болгарию). А потом бы он снова вернулся на завод, поскольку запах пиленой древесины Казанкина просто обескураживал: разглядел Казанкин в дереве что-то такое, чего никак не мог отыскать в металле, - какую-то в дереве покойную внутреннюю доброту.
После того как Казанкина проводили, дали на память электронные наручные часы-дисплей с гравировкой от коллектива (у него-то были такие часы, только получше - японской фирмы, но подарок - это подарок, тем более с гравировкой), Казанкин, как водится, выпил.
Все это происходило в Доме культуры. Было грустно, но почему-то все хлопали. Герой соцтруда Рожнов, бригадир Казанкина, прослезился на сцене.
После было несколько тостов в буфете.
После был вечер с красивым закатом. Казанкину казалось, что поковка лопнула все же от удара стотонного молота и огонь выплеснулся на свободу. Он разглядывал свои неопаленные руки и пел. Домой в совсем новый район ему идти не хотелось, он шагал к своему земляку и бывшему собригаднику, ныне оператору газовой котельной, Иванову Егору Фроловичу, чтобы еще поговорить.
И начало портиться у него настроение. И все портилось.
Немного не дойдя до котельной, Казанкин остановился и долго глядел на крыши домов, и волна сиротства заливала его. Он знал эти крыши, как дворник знает свои дворы. И от испорченного настроения и от этих знакомых крыш он как бы уменьшился в росте и возрасте. И вот он стал совсем маленьким мальчишкой-оборвышем, сбежавшим из детского дома, чтобы жить самостоятельной вольной жизнью. А над ним, придавив его ногой в желтом полуботинке, возвышался неуловимый чердачный вор по кличке Цыган.
А Цыган-то он был не цыган, но смуглый и черноокий. Впоследствии в какой-то особый счастливый день влюбился Цыган в заезжую москвичку, наврал ей, что он фотохудожник, освоил самостоятельно это дело и отбыл в столицу свататься, да так удачно, что и сейчас там живет. Слышал Казанкин, что у него заграничные медали есть и международные дипломы за фотохудожества.
А в тот день он стоял над тщедушным Казанкиным шикарный и сытый, а Казанкину от голодного головокружения казалось, что и душа, и желудок размещены в ноздрях.
Казанкин прожил у Цыгана три года. И в школу ходил. И на завод его устроил Цыган. Сам Цыган не работал, но все его пацаны - собственно, и воровали они - работали. Цыган шпану не держал.
Ах, закат, закат - разбойничье небушко его отрочества. Никто бы и не узнал, что кузнец Казанкин был когда-то чердачным вором, если бы не этот разлившийся по всему небу, слепящий закат. Если бы не это чувство сиротства от торжественного ухода
Дверь на чердак была не закрыта. Раньше-то на чердаках висели такие замки, что страшно было подумать, как их затаскивали на такой верх.
Казанкин вошел на чердак. Пахло пылью и чистым бельем. Стояла табуретка, застланная бумагой с перфорацией по краям. Казанкин допил коньяк. Разложил одну простыню на пыльном полу, побросал на нее все белье без разбора и связал узлом. Протолкнул узел в слуховое окно и, придерживая его, вылез на крышу. И распрямился, и плечами повел в предчувствии роскошной удачи. Небо, не загороженное домами, было слепяще новым, и оранжевые разводы - как позумент на мушкетерском бархате. Казанкин широким движением закинул узел за спину и легко зашагал по крыше. Путь этот он помнил и узнавал, хотя и утыканы были крыши телевизионными антеннами, как слаломными вешками, и выкрашены были не красным суриком, а какой-то зеленой краской. Вот он дойдет до угловой башни с выбитыми окнами, где они всегда укладывали белье в грязные бумажные мешки и спускались по лестнице уже как строительные рабочие, иногда даже с кистью на длинной палке в руках, с мастерками и кельмами. Вот он дойдет до башни и вернется, положит узел на табурет и напишет что-нибудь остроумное вроде: "Привет от Левы-пенсионера".
О том, что где-то здесь была щель между домами, Казанкин вспомнил, когда провалился в нее. Говорят же - по давно не хоженной дороге нужно сначала пустить осла.
Казанкин обеими руками вцепился в узел - единственное, за что он мог держаться. Это его и спасло. В узкой щели узел шел туго. Казанкин спускался кар с парашютом.
В щели становилось все темнее. Пахло хуже. "Вот тебе и конец", думал Казанкин. Щель ни с улицы, ни со двора не видна, забрана кирпичом, оштукатурена и окрашена. Наверное, даже сегодняшние дворники не знают, что она есть. Кричать придется громко и долго. И когда услышат его, и тогда не поймут, где кричат. Может, старик какой вспомнит про щель. А когда пожарники приедут, да вытащат, да узнают, что Казанкин Лев Николаевич чердачный вор и только прикидывался советским честным рабочим, высококлассным кузнецом и орденоносцем...
Казанкин ощутил вдруг, что сидит на каком-то выступе. Поерзал сидит. Тогда он опустил одну руку, затем другую. Они ныли, словно он целую смену отмахал кувалдой. Лбом Казанкин уперся во что-то гладкое. Ноги болтались в воздухе. Казанкин чувствовал, что до земли не так уж и близко.
В глаза ему ударил свет. Казанкин ухватился за узел. Прямо перед его лицом было оконце, какие бывают в ванных комнатах и кладовках. За немытым, шершавым от грязи стеклом ничего нельзя было разглядеть. Казанкин поплевал на ладонь, протер стекло. В образовавшуюся промоину разглядел ванную и женщину в халате. Женщина готовила себе воду, вытряхивала из флакона ароматное снадобье, взбивала пену. Как бы играя. Как играет ребенок. Потом она скинула халатик. Казанкин отвел глаза. Когда же он снова глянул в промоину, женщина сидела в пене, как Афродита в адриатическом прибое, с поднятыми к голове руками.
"Неудобно, - подумал Казанкин.
– Вроде я сюда специально залез подглядывать. Надо бы подождать, пока она вымоется". Он повертел головой, посмотрел в небо. Оно светилось над ним узкой, почему-то зеленой, лентой. "Потом я к ней вежливо в окно постучу... А если она вымоется по-быстрому и уйдет? Может, к тете уйдет до завтра. А может, к дяде на все выходные?" Казанкина охватил такой ужас, какого он не испытывал даже во сне, когда выплеснувшийся из поковки огонь пожирал его руки.
Он толкнул раму. Окно легко распахнулось, сбив с подоконника какие-то бутылочки и коробочки. Казанкин просунул голову внутрь. Сказал, обдирая горло словами: