Двести лет вместе. Часть вторая
Шрифт:
И не в одном БелБалтлаге можно было увидеть высоких лагерных начальников-евреев. Строительство железной дороги Котлас-Воркута – Мороз (его сын женился на Светлане Сталиной); особоуполномоченный ГУЛага по Дальнему Востоку – Грач. Это – немногие имена, какие случайно выплыли. Не написал бы мне зэк-американец Томас Сговио – я б и не знал о таком начальнике Чай-Урьинского Горного Управления на Колыме в 1943-44 (разгар Отечественной войны): «Подполковник Арм был высокий черноволосый еврей с ужасной репутацией… Его дневальный торговал спиртом кому угодно: 50 грамм – 50 рублей. Держал своего собственного преподавателя английского языка – молодого американца, арестованного в Карелии. Жена его получала зарплату бухгалтера, но не работала, а вместо неё в конторе сидел зэк» (очень частый способ, как семьи гулаговского начальства ещё подрабатывают).
А вот уже в «гласность» печатает советская газета о страшном гулаговском управлении,
Да, конечно, я знал и таких евреев (с ними и дружил), кто нёс тяготы общих работ. В «Архипелаге» я описал молодого Борю Гаммерова, нашедшего быструю свою гибель в лагере. (А друг его, литератор Ингал, мало знавший арифметику, был с первого лагерного дня взят в бухгалтеры.) Непримиримого и неподкупного Володю Гершуни. Йога Масамеда, принципиально работавшего на общих в каторжном Экибастузе, хотя звали его в придурки. Кстати назову здесь и Татьяну Моисеевну Фалике, педагога, 10 лет проработавшую, «как лошадь», по её выражению. Ещё назову здесь генетика Владимира Эфроимсона, который из 36 месяцев своего заключения (одного из своих сроков, у него было два) провёл 13 на общих, и тоже из принципа (он имел возможность устроиться). Полагаясь на посылки из дому (но в этом нет укора), он взял тачку именно потому, что в Джезказгане было немало евреев-москвичей, и они хорошо устраивались, а Эфроимсон хотел развеять недоброжелательство к евреям, которое естественно возникало. И как же бригада оценила его поведение? – «Да он просто выродок еврейского народа; разве настоящий еврей будет тачку катать?» Смеялись над ним и евреи-придурки (да и досадовали, что «выставляется» в укор им). – Так же и в том же положении оценен был и Яков Давыдович Гродзенский, вкалывавший на общих: «Да разве он – еврей?»
984
Г. Миронова. Туннель в прошлое // Комсомольская правда, 1989, 18 апреля, с. 1.
Как это знаменательно! Эфроимсон и Гродзенский делали то верное и лучшее, к чему бы только высшие мотивы могли звать евреев, – честно делить общий жребий, – и не поняты с обеих сторон! Так и всегда трудны и смешны в истории те пути самоограничения и самоотвержения, которые одни только и могут спасти человечество.
Я – не упускаю из виду таких примеров, и вся моя надежда покоится именно на них.
Добавим и отважного Герша Келлера, одного из вождей кенгирского восстания 1954 (расстрелян в свои 30 лет). И вот, прочёл об Ицхаке Каганове: во время советско-германской войны командир артбатареи. В 1948 получил 25 лет за сионизм; за 7 лет заключения написал 480 стихотворений на иврите и запомнил без записи [985] .
985
Российская Еврейская Энциклопедия. 2-е изд., испр. и доп. М… 1994. Т. 1, с. 526—527; 1995. Т. 2. с. 27.
На своём третьем суде (10 июля 1978), уже отсидев два срока, Александр Гинзбург на вопрос: «национальность?» – ответил: «зэк!». Вот это был достойный ответ, и совсем не шутка, разгневил суд. Но заслужил же и перед Россией: своей работой на Русский Общественный Фонд помощи семьям политзэков всех наций и своей мужественной отсидкой. Истинное племя зэков – это и есть мы, не различая национальностей.
Но не такими были наши лагеря, – спускаясь от «великого» Беломора до крохотного 121-го лагучастка 15-го ОЛПа Московского УИТЛК (оставившего по себе, впрочем, не такое уж незаметное полукруглое здание на Калужской заставе в Москве). Там – вся наша жизнь направлялась и топталась тремя ведущими придурками: Соломоном Соломоновым, главным бухгалтером; Давидом Бурштейном, «воспитателем», а потом нарядчиком; и Исааком Бершадером. (Соломонов и Бершадер перед тем так же точно вершили лагерем при Московском Автодорожном, МАДИ.) И это всё – при русском начальнике, младшем лейтенанте Миронове.
Все трое они появились уже при моих глазах, и для всех троих снимали с должностей тотчас их предшественников, русских. Сперва прислали Соломонова, он уверенно занял надлежащее место и расположил к себе младшего лейтенанта (думаю, что – через продукты и деньги с воли). Вскоре затем прислали и провинившегося в МАДИ Бершадера с сопроводиловкой: «использовать только на общих работах» (необычно для бытовика, уж значит, нашкодил изрядно). Лет пятидесяти, низенький, жирный, с хищным взглядом, он обошёл и осмотрел нашу жилую зону снисходительно, как генерал из Главного Управления. Старший надзиратель спросил его: – «По специальности – кто?» – «Кладовщик». – «Такой специальности не бывает». – «А я – кладовщик». – «Всё равно за зону пойдёшь, в разнорабочую бригаду». – Два дня его выводили. Пожимая плечами, он выходил, в рабочей зоне садился на большой камень и почтенно отдыхал. Бригадир наладил бы его по шее, но робел бригадир: так уверенно держался новичок, что чувствовалось: за ним – сила. Угнетённый ходил и кладовщик зоны Севастьянов. Он два года заведовал тут слитым складом продовольствия и вещснабжения, прочно сидел, неплохо жил с начальством, но повеяло на него холодом: всё решено! Бершадер – «кладовщик по специальности»!
Потом санчасть освободила Бершадера «по болезни» от всяких работ, и он отдыхал уже в жилой зоне. За это время, видимо, поднесли ему кое-что с воли. Не прошло недели – Севастьянов был снят, а кладовщиком назначен (при содействии Соломонова) Бершадер. Тут выяснилось, однако, что физическая работа пересыпки крупы и перекладки ботинок, с которой Севастьянов справлялся в одиночку, Бершадеру тоже противопоказана. И ему добавили в помощь холуя, и бухгалтерия Соломонова провела того через штаты обслуги. – Но и это ещё не была полнота жизни. Самую красивую и гордую женщину лагеря, лебедя М-ву, лейтенанта-снайпера, – он согнул и поневолил ходить к нему в каптёрку вечерами. Появился в лагере Бурштейн – и другую красавицу, А.Ш., приспособил к своей кабинке.
Это тяжело читать? Но сами они нисколько не беспокоились, как это выглядит со стороны, они как будто нарочно сгущали впечатление. – А сколько ж таких лагерьков на Архипелаге, где подобный сложился расклад?
Но ведь и русские придурки поступали так же безудержно, безумно! – Да. Но внутри всякой нации это воспринималось социально, вечное напряжение: богатый – бедный, господин – слуга. Когда же «командиром над жизнью и смертью» выныривает ещё и не свой, – это ложится довеском тяжёлой обиды. Казалось бы: ничтожному, придавленному и обречённому лагернику на одной из ступеней его умирания – не всё ли равно, кто именно захватил внутри лагеря власть и справляет свои вороньи пикники над его траншеей-могилой? Оказывается – нет, это врезалось неизгладимо.
Часть событий той лагерной зоны на Большой Калужской, 30 – я представил в пьесе «Республика труда». Понимая, что изобразить так, как оно всё было, невозможно, это сочтут разжиганием неприязни к евреям (как будто эта тройка не пуще разжигала её в жизни, мало заботясь о последствиях), – я утаил омерзительно жадного Бершадера, я скрыл Бурштейна, я переделал спекулянтку Розу Каликман в неопределённую восточную Бэллу, и только одного оставил еврея – бухгалтера Соломонова, в точности, каким он был.
И что же, по прочтении, мои верные друзья-евреи? У В. Л. Теуша пьеса вызвала необычайно горячий протест. Он прочёл её не сразу, а уж когда «Современник» взялся ставить, в 1962, так что вопрос был не академический. Супруги Теуши были глубоко ранены фигурой Соломонова, они считали нечестным и несправедливым показывать такого еврея (хотя б он и был таким в жизни, в лагере!) – в эпоху притеснения евреев. (А такая эпоха – кажется, и всегда? когда же евреи у нас не притеснены?) Теуш был переполошен, возбуждён до крайности и поставил ультиматум, что если я не уберу или по крайней мере не смягчу Соломонова – разорена будет вся наша дружба, и стало быть они – не хранители далее моих рукописей. И. более того, предсказывали: что самое имя моё будет невозвратно утеряно и опозорено, если я оставлю в пьесе Соломонова. Почему не сделать его русским? – поражались они. Разве уж так важно, что он еврей? (Но если это так неважно – зачем Соломонов подбирал в придурки евреев же?)
Я охолонул: наступил внезапный цензурный запрет с неожиданной для меня стороны, и не менее грубый, чем советский официальный.
Однако решилось тем, что «Современнику» тут же запретили ставить эту пьесу.
И ещё отдельно возражал Теуш: у вашего Соломона – совсем и не еврейский характер: еврей всегда держится с оглядкой, осторожно, просительно, допустим хитро, – но откуда эта развязная наглость торжествующей силы? Это неправда, так не бывает!
Но я-то помнил не только этого Соломона, что было именно так! С 20-х на 30-е годы и в Ростове-на-Дону я такое видывал. Да и Френкель же так держался, по рассказам уцелевших инженеров. Этот срыв, при власти и торжестве, в наглость – как раз более всего и отталкивает окружающих. Конечно, это бывает у худших и грубых – но такое и отпечатывается. (Как на образе русском – пятна от непотребства своих негодяев.)