Двойная игра
Шрифт:
— Можно ему это передать?
— Я прошу тебя об этом.
— Потрясающе! Я его уговорю. Между прочим, он бесподобно играет в го. Что ты на это скажешь, а? Знаешь, на Берлин мы оставили много времени. Он сейчас занят очень серьезной работой. Иногда по целым дням сидит над своими книгами и отрывается от них лишь для того, чтобы поиграть в го. Но я вытащу этого затворника. Сказано — сделано. Не веришь, что мне это удастся? На го он просто помешан. Это единственное, что мне в нем не нравится. Я никогда не выучусь этой игре. Но тайны рождаются только тогда, когда чего-то не понимаешь. Посмотри-ка, что он дал мне с собой в качестве талисмана. — Она открывает сумочку, начинает рыться в ней и наконец, радостно сияя, протягивает ему на ладони две фишки для го: белую и черную. — Не правда ли, просто
Как зачарованный, Йохен Неблинг берет фишки. «Теперь или никогда!» — мысленно восклицает он и клацает одной фишкой о другую.
Виола таращит на него глаза:
— Неужели у всех игроков в го эта дурацкая привычка? Неужели нельзя обойтись без этих идиотских штучек? Прошу тебя, кузен, не делать этого. С меня достаточно, что я постоянно слышу, как нервно клацает фишками Дэвид. Кстати, у него это получается лучше, чем у тебя.
Йохен возвращает ей черную фишку. Белую он оставляет у себя, пропускает ее между пальцев и опускает в карман пальто.
— Знаешь что, кузина? Скажи своему профессору, что талисман всегда может пригодиться. Пусть фишка останется у меня: я сохраню ее как залог до встречи с ним. А сыграть партию я всегда готов.
— Ах, братишка, ты просто прелесть!
Они подходят к огромному порталу государственной библиотеки. Виола притягивает Йохена к себе и покрывает горячими поцелуями его замерзший нос. Из двора библиотеки она еще раз машет ему рукой:
— Пока! До скорого!
Кто она — продувная бестия или по-детски наивный человек?
Йохен Неблинг бредет к вокзалу. Фишка го, зажатая в его руке, становится теплой.
16
Рената Неблинг прислушивается к грохоту электричек, проносящихся мимо одиночества. Почему ожидание — это страдание? Кого пожирают вороны? Отчужденность — последний знак искренности.
«Боже милосердный, пусть поскорее настанет вечер», — говорила моя бабушка, когда дед уже с обеда усаживался за стол деревенского трактира. Ожидание, ожидание, ожидание. Кого мне попросить, чтобы поскорее настало утро? Смогу ли я когда-нибудь вычеркнуть из памяти мучительные часы полуночного ожидания, когда я начинала прислушиваться к грохоту последних электричек, проносившихся мимо дома, пока наконец не наступала тишина, мертвая тишина, а я лежала и слушала, не захнычет ли малыш?
Где бывал Йохен, откуда возвращался? Иногда в кошмарных снах я видела его окровавленную голову, которую я, полная сострадания, клала себе на колени. Потом я сама, уже смертельно ненавидя, яростно преследовала его. И когда я в ужасе вскакивала, подушка подо мной была вся искусана. В теплой постели мне казалось, что на меня накатывают волны холода, а когда я стояла за занавеской на сквозняке, меня обдавало жаром. Мне виделось, как он лежит с размалеванными бабами или как вместе с бандой уголовников что-то замышляет. Иногда мне хотелось верить, что его что-то мучает, что он ужасно страдает, однако скрывает это, чтобы не огорчать меня, и тогда я старалась убедить себя, что надо терпеть. Но вот мой взгляд падал на холодную несмятую постель, залитую лунным светом, и я слышала его смех, вернее, слышала, как он с кем-то смеется надо мной, и мне хотелось его убить. Казалось, все, что у меня было когда-то, безвозвратно потеряно. Ожидание — это мучение. Мучаясь, я ждала, когда он придет, скажет хоть слово. Но он приходил и молчал. И я была не в состоянии разомкнуть губы.
А началось это в тот роковой день, когда Йохен, беззаботно отбросив все мои предостережения, отправился к этой Каролине, своей тетке, чтобы забрать у нее протезную мазь для отца. Тогда еще нас постоянно тянуло друг к другу и мы полностью друг другу доверяли. Чувства наши были настолько сильны, что мы любили даже слабости друг друга. Жизнь паша была не сахар, однако даже маленькие обиды, которые мы ненароком причиняли друг другу, превращались для нас в источник наслаждения, ибо на этом мы учились утолять боль друг друга. Иной раз нам
И вот все рухнуло. Я хорошо помнила, как он стоял на кухне в холодном сумраке утра и жадно пил чай из жестяного чайника, а затем выдал неимоверную глупость:
— Почему ты не спишь?
Конечно, он знал, почему я не сплю. В его взгляде сквозили беспомощность и плохо скрываемая радость. Что-то случилось. Может, что-то непоправимое, о чем он решил умолчать? Но прежде чем он заговорил, я уже знала, что никогда не спрошу его об этом и что с этого момента нас будут разделять неискренность и недоверие.
Нельзя сказать, что до этого мы жили как два голубка. Я привыкла подолгу быть одна. Свою стипендию Йохен зарабатывал серьезным, упорным трудом. Он помногу занимался в библиотеках, гонялся за неуловимыми профессорами, а во время годичной практики, когда началась модернизация производства, он постоянно находился при конструкторах, участвовал во всех авралах. В конце недели ему еще приходилось отрабатывать на стройке за квартиру, которую мы должны были получить в жилищно-строительном кооперативе. Много времени проводил он со своей гандбольной командой, не чураясь при этом таких варварских развлечений, как коллективные попойки. Везде и всюду он был своим, а мне удавалось быть с ним лишь изредка. Я раздобыла себе надомную работу: с помощью маленького пресса штамповала детали реле для управления напряжением в новом электровозе. Работа приносила мне удовлетворение, поскольку хорошо оплачивалась, а мы соответственно получали прибавку к нашему бюджету. Солнце светило в высокое и узкое окно. Играло радио. Малыш восседал на детском стульчике и, лопоча, с улыбкой смотрел на меня. В холодное время года в печке, которую я топила углем, гудело пламя. В такие часы я не ломала себе голову над тем, где сейчас Йохен. Где бы он ни был, я чувствовала, что он рядом.
Но затем все зашаталось. Раньше мы часами самозабвенно беседовали об общих идеалах. Иногда в своем воображении мы рисовали мир будущего, в котором будут жить наши дети, некое подобие рая, и говорили, что нам надо быть сильными, чтобы он стал реальностью. Это было для нас чем-то вроде евангельской заповеди. Теперь же мы редко разговаривали, а беседы на подобные темы вовсе не вели. Однажды он сказал, что старые альтернативы уже не действительны. Свобода или смерть — этот вопрос был разрешен после взрыва атомной бомбы. Что может сделать отдельный индивидуум, если весь человеческий род оказался бессилен? Его разъедали сомнения. Иногда смысла его слов я не понимала: до сих пор приспособиться означало выжить, сегодня же… Было совершенно бессмысленно толковать с ним об этом.
Несколько раз в неделю, чаще всего ранним вечером, он украдкой уходил из дома и подолгу не возвращался. Сон, на который ему было необходимо времени столько же, сколько детям, приходилось сокращать. Он сваливал все на учебу и практику, но его оправдания становились все более вымученными и беспомощными.
Йохен по природе был человеком уравновешенным и довольно хорошо знал, что будет делать в следующий момент, а что в следующий месяц. Однако теперь им часто овладевало беспокойство, что сделало его замкнутым и резким. Я видела, что он на последнем издыхании, однако ничем не могла помочь. Иногда он нерешительно клал мне руку на плечо, говорил: «Рената!» — но его лицо с продольной складкой между густыми бровями оставалось непроницаемым, и он не знал, что еще сказать. Тогда он искал спасения в общении с малышом, подолгу играл с ним, пел ему печальную песенку о всаднике, который с криком падает из седла и его пожирают вороны.