Двойники
Шрифт:
В остатки коктейля выплевывается косточка с остатками мякоти — дама как бревно падает в воду и медленно всплывает, раскинув конечности, спиной вверх; вода медленно окрашивается в розовое.
Откушаны все перемены. На золотом подносе выносится сигара.
Сигара. Даму в серебряном платье мистически иссекает по частям ловкач-фокусник в черном, почти невидимый в подобранном освещении. Дама исчезает постепенно, пока не остается одна голова; страдает страшно, от жара и от потери самой себя
Кушающий заканчивает трапезу, вытирает губы салфеткой, слегка кивает переодетым бандитам и в их сопровождении покидает сцену.
Прежнюю музыку сменяет нечто заунывное — по сцене проезжают все уничтоженные продукты, беспорядочно наваленные на кругах трупы. Но вот круги останавливаются, и мощно ударяет бетховенская Ода к Радости, вспыхивает яркий свет, и все «овощи» оживают. Кланяются, жизнерадостно машут руками, дети бросаются в публику и раздают разноцветные шары, со сцены в зал летят цветы. Вспыхивают огни фейерверка.
Актеры, исчерпав хэппи-энд, удаляются. Занавес. Загорается свет в зале. И вдруг на зрителей, уже потянувшихся к выходу, из многочисленных динамиков, расположенных по углам зала, обрушивается грозный громовой водобачковый звук. Сначала из одного угла, затем из другого, и вот уже со всех сторон ревущее унитазное крещендо провожает покидающую зал публику…
Иван, довольный сотворенным концептом, уже с благорасположением взирает на лобзания-признания пылкой гувернантки. И вдруг из его уст извергается невольный и дикий смешок. Противный, гнусавый, безобразный.
Надежда недоуменно поворачивает голову и стучит пальцем по лбу.
Иван пожимает плечами. Ему уже хочется рассказать подруге, чем кончится история гувернантки. Он вообразил, как в финале на сцену выходят все семеро героев-любовников и надают ей отменных тумаков.
«Хорошо бы это всё отснять, на площадке «Смерноусова»… Пленка, сволочь, нужна особая, дорогая. Хорошо бы компьютерной графики… э-э, это уже не отсюда. И звук нужен. Без звука не то. Тогда так — показывать в немецкой кирхе только для особой публики, под орган.
Будут спрашивать — о чем концепт, а вот о чем. О смысле жизни, о логике ея. Глядите, ребята. Говорите: прогресс, миссия человечества, закономерность развития, так сказать, восхождения человечества к черт знает чему возвышенному. А это такое вот мурло, сидит и пережевывает. Как закажет — так и подадут. А зачем? Чтоб насытиться. И никакой логики, кроме первого-второго-третьего, и компот на закуску. А может быть, чай… с гренками…»
Разбоя клонит в сон. Он удобно вытягивает ноги, насколько позволяет нижеследующий ряд, — получается вовсе неудобно, — и засыпает.
Сыплется пепел. Может, вулкан, а может, здесь дождь такой. Под ногами
Оглянуться бы, оглядеться. Вокруг ничего другого. Есть лишь свет — бледное голубоватое свечение. Осматриваться опасно, надо следить за камнями: те норовят осыпаться, ухнуть в пустоту. Да, ясно ощущается присутствие огромной пустоты. Она прячется где-то здесь. А может, она всюду — удерживает эти камни, закутавшись в плащ бледного света.
Пепел слабеет, превращается из плотных шершавых комьев в тонкие прозрачные хлопья. Вниз по склону возникает человек. Он идет легкой, будто летящей походкой, не касаясь камней ногами. Со спины не разглядеть кто, но Иван Разбой знает — это Марк.
Беззвучная вспышка — камни разлетаются фонтаном. Пепел бьет в грудь. За спиной Марка появляется преследователь. В его сутулой походке крысиная целеустремленность. В руке что-то невероятное, свисает, болтается в такт шагам. Да это же домашние шлепанцы.
Совершенно ясно, что Марк должен обернуться, увидеть. И Иван кричит ему — «обернись». А Марк летит, и под его ногами расстилается зеленый ковер джунглей. Что Марку Иван Разбой?
Догнать. И он бросается по камням, по валунам, а они сыпучие, и несут куда-то вбок. И пепел пожирает звуки.
А тот вдруг оказывается рядом. Смотрит, но лица нет, нет лица. И говорит:
— Ты тоже его хочешь догнать?
Иван Разбой спрашивает — кто ты такой? Пепел губит слова.
— Как тебя звать? — спрашивает тот.
— Я — пустыня. Горечь и песок…
Иван Разбой в римской тоге стоит среди желтой равнины. Один, совершенно один. Одиночество. Этот пустынный мир реален и незыблем. Облака и ощущение простора. И кажется Ивану Разбою, что он достиг самого главного в жизни, главного предела. Но чего именно главного?
— …и ничего больше, — произносит он.
— Понятно, братишка, — улыбается тот без лица.
И больше не обращает внимания ни на Ивана, ни на Марка. А Марк уже ушел куда-то. И никаких пейзажей и панорам, Иван уже непонятно где, ему тесно и незримо, он ищет простора.
Его будит гром аплодисментов. Он вспоминает-таки, чего главного он достиг: поставил гениальную пьесу. И эта пьеса погубила его. Но так и должно быть: когда творение больше творца — творец погибает.
— Гениально! — восклицает он.
Пелена сна окончательно рассеивается — он же в театре, на «Гувернантке» этого бездарного Пентюка. Зачем он здесь, что он делает в этом пошлом зале? Что за ничтожные пьески принужден он созерцать, когда только что…
— Дерьмо! — восклицает он и ловит недоуменный взгляд своей спутницы.