Двойники
Шрифт:
В каждом народе возможно выявить одну главенствующую систему ценностей и поведения, то бишь мораль. Она, само собою, вбирает в себя исторический опыт нации, но не имеет его прямой причиной. Исторические условия — это носители конкретной системы морали, на них она опирается. Итак, у каждой нации есть такая система или образ, один на всю нацию. Но не то у русских. В русском человеке уживается без пересечений друг с другом по крайней мере пять таких образов морали.
Первая исторически очевидна — «мораль сильного». Прав тот, кто сильнее. Вооруженный муж времен княжества Московского мужем и считался, а всякий прочий, невооруженный — мужем не был, смерд, мужик. А мораль, она потому и мораль, что разделяется всеми
Второй образ морали — общинный. Здесь чувство локтя, корпоративной солидарности, круговой поруки. Работа не ради живота своего, а для общего дела, коллектива. Муж-то он, конечно, муж, а против мнения дружины — не сметь.
Образ третий, специфически русский — «волюшка вольная». Сюда мы отнесем и знаменитого ухаря-молодца, каковым мог себя выказать и муж, и смерд, и даже царь-батюшка. То есть пропадай оно всё пропадом, а вот покажу-ка я себя, поведу плечом, а там будь что будет. Заметь, Аполлинарий Матвеевич, без этого образа не пересилить русским татарского ига и ига собственных мужей, заметь это хорошенько, когда будешь о пагубном влиянии иностранщины рассуждать. Но этот образ, конечно, шире только ухарства, он предполагает и неудержимость, и вместе с тем непреклонность: Ермак и его дружина, казаки и прочий вольный люд. Здесь же и разбойный дух, и опять те же казаки, тот же Ермак. «Воля вольная» не имеет в себе направленности, направленность она берет извне.
Четвертый образ — «раб». Все были рабы: и мужи, и князья, и смерды, и иноки. Все. Не по формальному распределению ролей, а по зову души. Отсюда иррациональная для иностранца любовь к царю и раболепствование перед мельчайшим же чиновником.
Но есть и пятая мораль, высший ее образ. Она все эти четыре образа освещает особым, немирским светом: православная мораль. В ней все равны перед Богом. В ней неустанное искание правды, опять же иностранцу непостижимое, отсюда вся русская литература.
А теперь рассмотрим систему в динамике. Начальство дурное, власть губительная для простого мужика, а что он от нее добивается? Не мягкости, нет, а правды! Пускай ты меня дерешь, но дери за дело! Или вот: помещик дуреет, соответственно, спалили усадьбу. Ни в жисть не доищешься кто, что, как. Круговая порука. Казенный закон применить? Понятно, что надо сотрудничать со следствием, но нельзя нарушить общинный закон — и это все понимают: и следователи, и судьи, и генерал-прокуроры. Вот, у Гоголя в конце второго тома. О чем говорит генерал-губернатор чиновникам, понимая, что все берут и будут брать и ловчить? То-то. Только другим образом морали можно этому воспрепятствовать! Любым из перечисленных.
Потому иностранцу не понять, что американский суд на здешней почве совсем не тот суд. Для них варварство, а для нас — селяви. И иначе не выходит. Живет в коллективе душа-парень, как все люто ругает начальство, как все выпивает на торжествах; мил, скромен, застенчив. С сочувствием ко всем претерпевшим от начальственной дури. И вдруг его самого выдвигают в руководители. Всё. Нет больше души-парня — есть хладнокровный изувер, что воспринимается всеми как должное.
Или политзаключенный в лагере, доходяга. Закоренелый атеист, казалось бы, православная мораль в нем атрофирована. Но какое чувство правды! Верит в «правое дело», если сам партийный, или в человеческое достоинство; и эту веру ни один вохровец не вышибет: «Ты можешь избить меня, уничтожить, но не можешь убить во мне человека!» Значит, образ остается, живет! А чуть попустит того же зэка, — попадет в санчасть — и пожалуйте, чтение стихов по ночам, дискуссии: вот вам и «волюшка вольная».
Ни одного образа из русской души не вышибить. Скажешь, подобное можно вычленить и у прочих народов? Отвечу — можно. Но образ у них всё равно один, просто есть у него что-то и от морали сильного и рабской и какой угодно
Потому и возможна в любое время при любой власти Российская Империя, на империю не похожая. Партийная империя здесь не образец. Можно в действиях и повадках партократов обнаружить влияние всех пяти образов, но ведущий образ, подавляющий прочие, — мораль сильного. Но такая предпочтительность русской душе невыносима, поэтому долго всё это безобразие продолжаться не может. Потому сперва утверждение круговой поруки, размывающей принцип сильного и партийное единоначалие, затем экономическая оттепель, отсюда и курс на религиозное возрождение. Да то ли еще будет. Глубинные процессы в душах.
Поэтому нациям, входящим в Империю, хорошо с русскими. Легко им опереться на русскую душу, всё эта душа вместит в себя, на всё отзовется. Коль не хотят ассимилироваться, так будут греться теплом русской мощи. До чего педанты немцы, но ведь хорошо жили и при Екатерине, и позже. Даже сейчас, при власти, вовсе не выражающей русскую душу, им с русскими людьми хорошо.
И вот, наконец, русская национальная идея — «Жизнь нации — жизнь в согласии с душой нации». И власть должна быть в согласии с душой нации, тогда всё будет хорошо. Да и всякому народу эта идея хороша: живи в согласии со своей национальной душой, чти традиции, предков, но теперь уж не увивайся за «младыми славянками», дабы не ассимилироваться и не костить почем зря «этих русских».
Аполлинарий Матвеевич заметно сник, стушевался и засобирался уходить.
Данила проводил гостя и вернулся к своему настоящему, как в жерло глянул. Оттуда дыхнуло смрадом, и сразу ударило в галоп дурацкое скопище диких мыслей, неудержимая конная орда. «Да что ж я так поддался? Где хваленая выдержка, старый хрыч?»
И тут Данила решил сбежать из собственной квартиры: «Пусть Шурик разгребет, тогда и вселимся».
Кинул в пакет бритвенный станок, сунул в карман паспорт с тремя червонцами.
Взялся за головку замка — дверь не заперта. «Странно, я точно запирал за соседушкой».
Распахнулась дверь, и порог перешагнул мелкий, невзрачный, противный тип. Глаза подвижны, но не по сторонам бегают, а по тебе — то ли буравят, то ли к чему-то в тебе примеряются. Под мышкой имеется папка.
— Добрый день, Данила Борисович. Как хорошо, что я вас застал, целого, так сказать, и невредимого. Что? Ну конечно, понимаю. Тем не менее я к вам из института. Вы изволили не явиться на работу, и представьте себе, что многие не явились. Многие; так кого обзванивают, кому посыльных направили. Меня к вам. Чем, спросите, заслужили такой почет? да вот есть обстоятельства. Из-за них-то я и пожаловал. Так не пригласите ли внутрь, чтобы более предметно и коммуникабельно. И куда прикажете?
Данила в замешательстве чуть отступил от порога, визитер же мигом шмыганул в квартиру — и сразу на кухню.
— Ага, спагетти, вот и пачечка имеется; что ж вы, Данила Борисович, не засыпали? Давайте, я сам, ага, водичка-то остыла; так подогреем.
Он занимался макаронами и жизнерадостно продолжал монолог, пришмыргивая хрящеватым носом:
— Между прочим, мы в курсе ваших проблем, вашего ночного происшествия. Нелепо, не правда ли? Нелепо. А где у вас специи? Ага, вижу. Пожалуй, соус-чили. Это будет к моменту. И присыплем кари. Готовьте тарелки, давайте. Я себе хлебца нарежу, предпочитаю с хлебцем. Да, вы логично гадаете, что за тип тут на вас обрушился, а я между тем не тип. Я Татион, просто Татион. Меня еще называют Тать; я не обижаюсь. Может, слышали, я в отделе переводов на полставки, неважно. Кроме того, исполняю всякого рода щепетильные поручения. Вот поручили с вами побеседовать. Да мы уже и беседуем. Ну вот, кушайте, небось, голодны. Может, чего скажете?.. И этого не хотите?