Дьявол
Шрифт:
— Король, — отчеканил он, — не смеет выходить за пределы своей совести, так же как Балю не смеет выйти из своей клетки. Совесть должна быть тверда, как железные прутья, государь. И она говорит вам, что не Карл и не фронда представляют сейчас опасность для государства и для вас, но женщина, которая здесь сидит.
Он указал на Анну, не глядя на нее.
— Совесть заявляет вам, что альков не должен иметь ничего общего с политикой, в противном случае он становится опасен!
Анна не шевелилась. Король смотрел на нее, слегка отступив в сторону. Глаза Людовика были неспокойны. Неподвижность Анны мучила его. Он пожал плечами и задал странный вопрос:
— Почему я вас не защищаю, сударыня? — Анна подняла тихое свое лицо и попыталась улыбнуться, обнажив зубы, но улыбки не вышло. Она сказала очень тихо, как будто издалека, слегка качая головой:
— Ему нужно так говорить… Он больше не хочет меня.
— Я знаю, — прошептал
Оливер медленно отступил назад, к стене. Он не хотел показывать своего страдающего лица. Но король искал его глазами.
— И ты будешь угрожать Анне, если я не захочу повиноваться, Оливер? — внезапно спросил он.
«Неужто он все-таки видит мое лицо? — подумал Неккер, — неужто я все-таки слаб?» — И серьезно ответил:
— Короли не повинуются! Король завтра пошлет курьера к ее величеству. Никто не станет его удерживать.
— Никто, — тихо повторила за ним Анна. Людовик с воплем вскинул руки к небу:
— Несчастный я человек!
Он быстро поднял голову, словно изумляясь собственному голосу, и услышал голос Оливера, так похожий на его собственный:
— И человек повинуется королю!
Анна встала, словно слова эти были приказанием встать. Маленькими шажками прошла она мимо Людовика и Оливера, стоявшего около потайной двери и не глядевшего на нее. Уже не видно было яркой ее одежды, слышалось лишь легкое постукивание каблуков по ступенькам. Мужчины больше не говорили между собой и не глядели друг на друга. Оливер поклонился и вышел. Когда замер звук его шагов, Людовик открыл потайную дверь и поднялся по лестнице.
Глава третья
Супруги
Шарлотта [69] , сорокадвухлетняя королева, была тихой, рано состарившейся женщиной, примирившейся с безрадостной долей. По природе своей она не отличалась кротостью и податливостью; горячая, гордая кровь отца и Анны Кипрской играла в ней, когда она сочеталась браком с Людовиком; в первые годы супружества ее часто тянуло к сопротивлению, к противоречию, но очень скоро жизненные ее силы были сломлены в неравной борьбе с жестоким и превосходящим ее в умственном и духовном отношении супругом. Король женился на ней, когда еще был дофином; ему, непокорному сыну Карла VII, нужна была дружба могущественного савойского соседа. Достигнув трона, безошибочно зоркий Людовик нашел в молодом Миланском герцоге Сфорца более надежного и жизнеспособного союзника и круто повернулся спиной к Савойе. Вечная вражда с любимым отцовским домом подточила силы и здоровье Шарлотты; сознание собственной беспомощности, невозможности кому-либо помочь, что-либо предотвратить отдалила ее от людей. Коварные замыслы против ее семьи и ее родины ежечасно ковались тут же, радом с ней; люди, окружавшие ее, еле скрывали свою к ней ненависть, сама же она никогда не смела показать, насколько они ей ненавистны; каждый час приносил новые муки оскорбленной гордости; все это состарило ее раньше времени. Одиноко жила она в своем Туренском замке; душевные силы убывали, она становилась все молчаливее и тише. Когда родного ее брата бросили в каземат, у нее не нашлось уже больше слез.
69
Шарлотта Савойская (1445–1483) — королева Франции, дочь Лодовико Савойского (см. примеч. 24), вторая жена Людовика XI, мать Карла VIII. Пережила мужа всего на несколько месяцев.
Физическое отдаление, в котором король держал ее целых пятнадцать лет, было наименьшей из горестей ее тяжкой жизни. Опустошенное шестью годами его необузданной и жадной страсти, истощенное многочисленными родами тело ее просило покоя и только покоя. Чувственность вспыхивала все реже и реже и скоро совсем замерла среди однообразия медленно текущих дней. Единственный сын и две дочери — самые любимые — умерли детьми; осталось еще две дочери: старшая была умна, холодна, энергична, красива; младшая — умна, холодна, безобразна и робка; обе они не любили матери и были ей бесконечно чужды. И это представлялось религиозному чувству Шарлотты естественным и необходимым завершением всей страдальческой ее жизни на земле.
Приказание короля удивило Шарлотту. Удивило не то, что он звал ее, а то, что звал именно в Амбуаз. Каждый год происходили торжественные выезды, приемы придворные празднества и молебны, при которых ей по церемониалу полагалось присутствовать; ни она, ни король не любили неизбежной в этих случаях парадной официальности. Впрочем, Людовик и на людях не стеснялся выказывать свое пренебрежительное к ней отношение. Однако в Амбуазе она давным-давно не была. Расставшись с нею, король
Ее встретил не король, а Жан де Бон, попросивший извинить государя; он-де чрезвычайно занят важными делами и освободится только к вечеру. Затем Бон проводил королеву и дам ее свиты в предназначенные для них покои, тщательно отделанные и заботливо обставленные. Ни словом не обмолвился он о том, для какой цели вызвана королева и сколько времени она здесь пробудет; исподтишка наблюдавшая за ним Шарлотта так и не могла решить, знает ли он сам что-либо об этом или нет? Он с прирожденным радушием оказывал ей знаки почтения и внимания, но на толстом лице его ничего нельзя было прочесть.
Людовик не был занят делами. Со времени отъезда брата он заперся у себя в башне, никого не впуская, кроме Оливера, и вел с самим собою тяжкую, жестокую борьбу. То были жуткие дни, двор трепетал перед невидимым властелином, на высшие правительственные органы дождем сыпались из ненавистной башни приказы об арестах, взысканиях, смещениях с должности. Когда этот человек встречался лицом к лицу с какой-либо внешней силой или внутренней страстью, которую ему не удавалось еще привести к повиновению, он неизменно уединялся от всего мира; так поступил он и на этот раз. Мучительно страдая от неверия в собственные силы, он доводил внешние проявления самодержавной воли до степени подлинной тирании. А боролся он с неведомым дотоле врагом — с мощью собственного чувства; он знал, что должен побороть его во что бы то ни стало, в то же время, по какой-то странной, болезненной ассоциации представлений, безумно боялся внезапного наступления старческого бессилия; и вот, в перерывах между припадками тоски, он лютовал как никогда, забрасывая притаившийся в страхе двор и доведенную до отчаяния страну доказательствами непреклонного и нерушимого самовластия. Оливер, которому легко было бы предотвратить слишком явный произвол, смягчить самые грубые, самые капризные выходки расходившегося властелина, ни во что не вмешивался. Вся внутренняя борьба протекала на его глазах, он знал, в чем дело, и понимал, что Людовику нужна отдушина.
Эти дни были жуткими и для короля. В тот вечер, когда уехал Карл, и уже были отправлены курьеры к гроссмейстеру и королеве, Людовик сидел с Оливером в кабинете; он молчал, снедаемый тайным беспокойством, и в мозгу его вертелся один лишь вопрос, почему Анна не идет?
Новое препятствие, ненавистное, но неизбежное, возникшее теперь на пути его любви, сделало эту любовь бесценной, единственной, неизбывной; страсть к Анне, неукротимая потребность утолить ее сейчас, сегодня, причиняли ему почти физическую боль. Он больше не мог выносить каменного лица Неккера. К тому же он уговорил себя, будто присутствие Неккера мешает Анне прийти, и потому скоро отпустил его. Оливер молча поклонился и взглянул еще раз на Людовика; взгляд этот показался королю безжалостным, в нем читалось страшное «нет»! Король вздрогнул. Воцарилась гнетущая, душная тишина. Людовик стоял с открытым ртом и тяжко дышал, озираясь вокруг. — Почему она не идет? — Все предметы, казалось, нарочно лезут ему на глаза, лезут тихо, деловито, жестоко. И весь мир вокруг него был безжалостен до богохульства. Одиночество и тоска почти лишали его рассудка. Он подошел к зеркалу, чтобы увидеть человеческое лицо, и вздрогнул; вместо прекрасного образа возлюбленной, витавшего в его мыслях, на него глядела уродливая маска старика вся в морщинах и складках. Он отпрянул, корчась от отвращения, он взывал, он молил об утешении, о какой-нибудь спасительной лжи. И утешение чудесным образом нашлось. Он стал рассматривать свои руки; белые, тонкие, с точеными пальцами, они были очень хороши и необыкновенно породисты. Он поднял их, как бы отделяя от несчастного стариковского тела, вытягивал их, выгибал перед зеркалом, радуясь прелестному отображению. Но игра эта не могла продолжаться долго. Пробил какой-то поздний час.