Дым
Шрифт:
– Как кому, Ирина Павловна.
Ирина опять помолчала, словно задумалась.
– Вы мне доказали вашу дружбу тем, что пришли, – промолвила она наконец. Благодарю вас. И вообще я одобряю ваше намерение как можно поскорее все покончить… потому что всякое замедление… потому что… потому что я, та самая я, которую вы упрекали в кокетстве, называли комедианткой – так, кажется, вы меня называли?..
Ирина быстро встала и, пересев на другое кресло, приникла и прижалась лицом и руками к краю стола…
– Потому что я люблю вас… – прошептала она сквозь стиснутые пальцы.
Литвинов пошатнулся, словно кто его в грудь ударил.
Ирина
– Да, я вас люблю… я люблю вас… и вы это знаете.
– Я? я это знаю? – проговорил наконец Литвинов. – Я?
– Ну, а теперь вы видите, – продолжала Ирина, – что вам, точно, надо уехать, что медлить нельзя… и вам и мне нельзя медлить. Это опасно, это страшно… Прощайте! – прибавила она, порывисто вставая с кресла, – прощайте.
Она сделала несколько шагов в направлении двери кабинета и, занеся руку за спину, торопливо повела ею по воздуху, как бы желая встретить и пожать руку Литвинова; но он стоял как вкопанный далеко… Она еще раз проговорила: "Прощайте, забудьте" – и, не оглядываясь, бросилась вон.
Литвинов остался один и все еще не мог прийти в себя. Он опомнился наконец, проворно подошел к двери кабинета, произнес имя Ирины раз, два, три раза… Он уже ухватился за замок… С крыльца гостиницы послышался голос Ратмирова.
Литвинов надвинул шляпу на глаза и вышел на лестницу. Изящный генерал стоял перед ложей швейцара и дурным немецким языком объяснял ему, что желает нанять карету на целый завтрашний день. Увидав Литвинова, он опять неестественно высоко приподнял шляпу и опять выразил ему свое "почитание": он, очевидно, трунил над ним, но Литвинову было не до того. Он едва ответил на поклон Ратмирова и, добравшись до своей квартиры, остановился перед своим, уже уложенным и закрытым, чемоданом. Голова у него кружилась и сердце дрожало, как струна. Что было теперь делать? И мог ли он это предвидеть?
Да, он это предвидел, как оно ни казалось невероятным. Это оглушило его как громом, но он это предвидел, хоть и сознаться в том не смел. А впрочем, он ничего не знал наверное. Все в нем перемешалось и спуталось; он потерял нить собственных мыслей. Вспомнил он Москву, вспомнил, как "оно" и тогда налетело внезапною бурею. Он задыхался: восторг, но восторг безотрадный и безнадежный, давил и рвал его грудь. Ни за что в свете он бы не согласился на то, чтобы слова, произнесенные Ириной, не были в действительности ею произнесены… Но что же? переменить принятое решение эти слова все-таки не могли. Оно по-прежнему не колебалось и стояло твердо, как брошенный якорь. Литвинов потерял нить своих мыслей… да; но воля его осталась при нем пока, и он распоряжался собою, как чужим подчиненным человеком. Он позвонил кельнера, велел подать себе счет, удержал место в вечернем омнибусе: он с намерением отрезывал себе все пути.
"Там потом хоть умри, – твердил он, как в прошедшую, бессонную ночь; эта фраза ему особенно пришлась по вкусу. – Там потом хоть умри", – повторял он, медленно расхаживая взад и вперед по комнате, и лишь изредка невольно закрывал глаза и переставал дышать, когда эти слова, эти слова Ирины вторгались ему в душу и жгли ее огнем. "Видно, два раза не полюбишь, – думал он, – вошла в тебя другая жизнь, впустил ты ее – не отделаешься ты от этого яда до конца, не разорвешь этих нитей! Так; но что ж это доказывает? Счастье… Разве оно возможно? Ты ее любишь, положим…
Но тут ему опять пришлось взять себя в руки. Как путник в темную ночь, видя впереди огонек и боясь сбиться с дороги, ни на мгновение не спускает с него глаз, так и Литвинов постоянно устремлял всю силу своего внимания на одну точку, на одну цель. Явиться к своей невесте, и даже не собственно к невесте (он старался не думать о ней), а в комнату гейдельбергской гостиницы – вот что стояло перед ним незыблемо, путеводным огоньком. Что дальше будет, он не ведал, да и ведать не хотел… Одно было несомненно: назад он не вернется. "Там хоть умри", – повторил он в десятый раз и взглянул на часы.
Четверть седьмого! Как долго еще приходилось ждать! Он снова зашагал взад и вперед. Солнце склонялось к закату, небо зарделось над деревьями, и алый полусвет ложился сквозь узкие окна в его потемневшую комнату. Вдруг Литвинову почудилось, как будто дверь растворилась за ним тихо и быстро, и так же быстро затворилась снова… Он обернулся; у двери, закутанная в черную мантилью, стояла женщина…
Ирина! – воскликнул он и всплеснул руками…
Она подняла голову и упала к нему на грудь. Два часа спустя он сидел у себя на диване. Чемодан стоял в углу, – раскрытый и пустой, а на столе, посреди беспорядочно разбросанных вещей, лежало письмо от Татьяны, только что полученное Литвиновым. Она писала ему, что решилась ускорить свой отъезд из Дрездена, так как здоровье ее тетки совершенно поправилось, и что если никаких не встретится препятствий, они обе на следующий день к двенадцати часам прибудут в Баден и надеются, что он придет к ним на встречу на железную дорогу. Квартира для них была нанята Литвиновым в той самой гостинице, где он стоял.
В тот же вечер он послал записку к Ирине, а на следующее утро он получил от нее ответ. "Днем позже, днем раньше, – писала она, – это было неизбежно. А я повторяю тебе, что вчера сказала: жизнь моя в твоих руках, делай со мной что хочешь. Я не хочу стеснять твою свободу, но знай, что, если нужно, я все брошу и пойду за тобой на край земли. Мы ведь увидимся завтра? Твоя Ирина".
Последние два слова были написаны крупным и размашистым, решительным почерком.
XVIII
В числе лиц, собравшихся 18 августа к двенадцати часам на площадку железной дороги, находился и Литвинов. Незадолго перед тем он встретил Ирину: она сидела в открытой карете с своим мужем и другим, уже пожилым, господином. Она увидала Литвинова, и он это заметил; что-то темное пробежало по ее глазам, но она тотчас же закрылась от него зонтиком.
Странная перемена произошла в нем со вчерашнего дня – во всей его наружности, в движениях, в выражении лица; да и он сам чувствовал себя другим человеком. Самоуверенность исчезла, и спокойствие исчезло тоже, и уважение к себе; от прежнего душевного строя не осталось ничего. Недавние, неизгладимые впечатления заслонили собою все остальное. Появилось какое-то небывалое ощущение, сильное, сладкое – и недоброе; таинственный гость забрался в святилище и овладел им, и улегся в нем, молчком, но во всю ширину, как хозяин на новоселье. Литвинов не стыдился более, он трусил – и в то же время отчаянная отвага в нем загоралась; взятым, побежденным знакома эта смесь противоположных чувств; небезызвестна она и вору после первой кражи. А Литвинов был побежден, побежден внезапно… и что сталось с его честностью?