Дюма
Шрифт:
Маленький крестьянин бросается к генералу Оливье, моля о пощаде, и оказывается девушкой Бланш. Оливье влюбился; чтобы узнать о судьбе отца девушки, командующего мятежниками, он обращается к революционному чиновнику комиссару Дельмару, славящемуся жестокостью; тот отвечает, что повстанцы пойманы и расстреляны. «Дитя мое, — проговорил Дельмар, выпуская ее руку, — не думаете же вы, что порядок в стране можно восстановить без небольшого кровопролития, что можно нарубить дров, не трогая деревьев? Разве может революция сделать людей равными без того, чтобы не подрубить высовывающиеся головы? — Он сделал паузу, потом продолжил: — В конце концов, что такое смерть? Лишь сон без сновидений и пробуждения. Что такое кровь? Красное вино — почти как в этой бутылке… Выпейте. Ну что ж вы? Язык проглотили?»
Оливье увез Бланш к своим родным в Нант; выяснилось, что ее отец жив, все хорошо, но однажды явился Дельмар и увидел дочь «врага народа». Ее не тронули, но Оливье внезапно отозвали на фронт. Прощание: он уверен, что его чувство безответно. «„Он уходит, — сказала она себе, — возможно, чтобы воевать против моего отца“. — Пощадите
— Ой! О-о! Вы не бросили меня! — смогла она выговорить в конце концов. — Вы пришли — вы приехали — вы не бросите меня, вы заберете меня, вы не бросите меня здесь!
— Я бы ценой своей жизни увез вас немедленно, но…
— Ой, пожалуйста, пожалуйста, гляньте же вокруг, эти стены мокрые, с них течет, солома грязная! Вы же генерал, вы все можете…»
Но единственное, что он может — жениться на ней и просить помилования жене революционного генерала; священник в тюрьме их венчает, Оливье мчится в Париж к Робеспьеру (диктатору), и тот дарует милость. Оливье спешит в Нант. Но поздно. «В эту самую минуту палач, держа в руке голову девочки с длинными светлыми волосами, показывал зрителям омерзительный спектакль; испуганная толпа отворачивалась, потому что казалось, будто голова истекает реками крови! Вдруг в толпе притихших людей раздался бешеный вопль, в котором, казалось, сконцентрировались все человеческие силы. Оливье увидел в сжатых зубах головы розу, которую он подарил молодой вандейке».
Какая необузданная фантазия! Но рассказ основан на фактах. Революционный генерал Марсо пытался спасти вандейскую аристократку Анжелику де Мелье, но она была гильотинирована в 1794 году, а в Нанте в то же время свирепствовал садист — комиссар Каррье. Александр прочел то и другое в книге историка Матье де Вильнава и соединил. Читатель, желающий изучать творчество Дюма, обязан прочесть этот рассказ: он великолепен в своей беспощадной сухости, которая делает финал не мелодраматическим, а трагическим, и показывает, что литературная судьба Александра Дюма могла быть иной, чем стала: менее громкой, быть может, но более чтимой критиками. Но по большому счету он никогда и не сворачивал с обозначенной «Бланш» дороги. Образы истории навек его заворожили, и то были исключительно страшные и мрачные образы: сверкающий нож гильотины, палач, тюремная камера, отрубленная голова, сочащаяся кровью.
Следующий рассказ — «Лоретта, или Свидание»: 1812 год, в деревне немка подобрала раненого француза, выходила, полюбила; он вернулся на фронт, уговорились встретиться после войны на кладбище. Прошел год, разгром под Москвой, армия бежит, в той же деревне, на кладбище, — бой, герой вновь ранен; оседая наземь, скользкой от крови рукой он хватается за камень и слепнущими глазами читает на нем имя возлюбленной. Джек Лондон сказал: «Какое счастье, что для людей, близких к отчаянию, существует утешительный Дюма». Да уж, утешение: хороших людей убивают, плохие здравствуют. Чуть более оптимистичен рассказ «Мари»: брошенная девушка пыталась утопиться, прохожий ее спас, соблазнителя убил на дуэли. Отметим, что во всех трех новеллах (в их первой редакции) нет «фирменных диалогов Дюма» — в них вообще мало диалогов, и все они написаны на заимствованный сюжет («Лоретту» Дюма прочел в книге, «Мари» услыхал от знакомого). Печатать рассказы никто не взялся. Дюма прочел их в доме земляка, типографа Сетье, хозяйка умолила мужа войти с автором в долю: каждый вносит 300 франков и получает половину прибыли. Книжка «Современные рассказы» вышла в издательстве «Сансон» 27 мая 1826 года тиражом в тысячу экземпляров, а покупателей нашлось лишь четверо. Но один из этих четверых был Этьен Араго, который вновь поместил в «Фигаро» доброжелательную рецензию, указав на недостатки: фразы сложноваты, а мысли простоваты…
Если никто не хочет нас публиковать, попробуем сами: Дюма с Левеном купили за бесценок разорившуюся газету, переименовали ее в «Психею» — «газету мод, литературы, театра и изящных искусств»: в первом, апрельском номере был помещен «Раненый орел», посвященный не военным подвигам Наполеона, а его Гражданскому кодексу, одной из первых систем гражданского права, необыкновенно прогрессивной для своего времени (он с поправками действует во Франции и поныне) — равенство всех перед законом, свобода совести и вероисповедания, гражданский брак, развод и даже авторское право. Кодекс был так удобен, и все к нему так привыкли, что Карл X не посмел отменить его целиком, но пытался делать это постатейно; Дюма защищал его. Подобные стихотворения «на злобу дня» публиковались в каждом номере «Психеи», всего было опубликовано 19 стихотворений Дюма. Газета имела успех: сам Делавинь там печатался, входящий в силу Гюго дал два стихотворения. На работе Александр этой деятельностью не хвалился, но там пронюхали, Удар ругался, Орлеанский отнесся благосклонно и, когда под его патронажем выходил альбом живописи «Литографированная галерея» с поэтическими комментариями, передал Дюма, что он может что-нибудь написать; тот выбрал художника Монвуазена, сам потом говорил, что стихи вышли — дрянь, но как упражнение полезны. Летом 1826 года театр «Порт-Сен-Мартен» взял «Свадьбу и похороны», пьеса была сыграна 21 ноября и выдержала 40 представлений. «С этого момента я принял решение… я должен был преуспеть или повеситься. К сожалению, я рисковал не одним собой; бедная мама была также втянута в эту игру».
«Психея» была неплоха, но не окупалась; в январе 1827 года, чтобы не платить налоги, Дюма и Левен газету ликвидировали и еще с тремя компаньонами основали новую — «Сильф», регистрировали ее под новым названием в конце каждого налогового года и так протянули до лета 1830 года. На работе ворчали все сильнее, Александр надерзил Удару, тот нажаловался Девиолену, знавшему, по какому месту бить: «Когда я вернулся домой после составления портфеля, я нашел маму в слезах. Девиолен послал за нею, рассказал ей, что произошло между Ударом и мною, и сказал, что весь день в конторе обсуждали мое преступление… Как раз в тот период бедная мама, которая всегда боялась, что меня уволят — а я был близок к тому, чтобы оправдать ее опасения, — испытала очередное крушение надежд». Огюст Лафарг, юноша, что первым заразил Александра стремлением к чему-то большему, чем мещанская жизнь, бросил работу, занялся литературой, наделал долгов и умер. «Напрасно я говорил маме, что Лафарг не имел способностей, что он не боролся, а сдался без борьбы; напрасно убеждал ее, что Лафарг не обладал и долей моей энергии и настойчивости; факт был тот, что он голодал, страдал и умер в лишениях».
Другой ровесник Дюма, Фредерик Сулье, тоже взялся писать пьесы, но он владел лесопилкой, и литература не мешала его бизнесу; он пытался переложить «Ромео и Джульетту», не сумел, искал соавторов. С Александром они — «так как ни один из нас не чувствовал в себе сил создать что-нибудь хоть сколько-нибудь оригинальное» — сочинили пьесу по роману Скотта «Пуритане». Скотт был в моде, ставился в каждом театре; надеялись, что пьесу «Шотландские пуритане» оценит Тальма. «Но в нас обоих было слишком много индивидуальности, и мы беспрестанно ссорились. За два или три месяца бесплодных трудов мы нисколько не продвинулись… Но я извлек пользу из этой борьбы; я чувствовал, как во мне прибавляется сил, и, как у слепого, чье зрение восстанавливается, мой кругозор, казалось, расширялся с каждым днем». Он перевел «Заговор Фиеско в Генуе» Шиллера — «чтобы учиться, а не для заработка», написал трагедию на античный сюжет «Гракхи»; друзья сказали, что пьесы о политике, даже если их действие происходит в 127 году до нашей эры, никто не возьмет: любое упоминание о том, что где-нибудь был плохой царь, герцог или консул, цензура считает злостным намеком на Карла X.
Мать (которую беспрестанно осаждал мерзавец Девиолен) говорила, плача, что другим клеркам повышают зарплату; надо повиниться перед Ударом… Александр повинился, просил о повышении и в феврале 1827-го получил его — 1800 франков в год, с переводом в отдел благотворительности. Работа нравилась — обходить бедных, узнавать, кому чего надо, и оклад скоро повысили до 2000 франков в год, — но мать считала ее позорной, а Девиолен внушал ей, что это наказание. Она повеселела, когда кроме Девиоленов появились другие знакомые. В Париже жил художник Гийом Летьер, знакомый отца, Александр долго уламывал мать к нему пойти, та наконец решилась, приняли их хорошо; Александр сдружился с Эженом Делакруа, стал читать о живописи. У Летьера жила воспитанница Мари Мелани д’Эрвильи, ухаживать за ней Александр не пытался, зато обсуждал медицину, которой она тоже интересовалась. Пока было неясно, для чего медицина могла ему пригодиться — он никогда не хотел стать доктором, — но он по ней с ума сходил и знакомства заводил преимущественно с врачами: знаменитым гомеопатом Кабаррю, увлекшим его своими идеями, молодым медиком, а впоследствии химиком и биологом Франсуа Распаем, врачом Луи Вероном, военным доктором Эженом Сю (тогда еще не писателем), его кузеном хирургом Фердинандом Лангле.
Жизнь докторов и ученых при Карле была несладкой. Как напишет много лет спустя Дюма в романе «Парижские могикане», «партия священников завладела настоящим и прошлым и уже потянулась расставить свои вехи в будущем». Карл сформировал еще более реакционное, чем у Людовика, министерство, куда вошли два епископа; палата, как взбесившийся принтер, штамповала один закон за другим: запретить, запретить, запретить, причем принимаемые законы наделялись обратной силой. Главное — запретить читать и писать: «закон [о печати] 1822 года, и так несправедливый и суровый, был объявлен недостаточным; Карл X… приказал придумать такой закон, который бы подразумевал негласную цензуру и был бы более обременителен для издателей, чем для писателей. На сей раз вдохновители этого закона хотели сразу покончить и с мыслью, и со средством ее выражения. Так, например, одной из статей этого закона предписывалось все рукописи в 20 страниц и более подавать за 5–10 дней до публикации. Если эта формальность не выполнялась, тираж шел под нож, а издателя приговаривали к штрафу в 3000 франков. Так издатели становились цензорами публикуемых произведений. Ответственность ложилась также на владельцев газет: штрафы были непомерные и доходили до пяти, десяти, даже двадцати тысяч франков!» (Пресса станет дороже — покупать ее будут меньше.) Законопроект представили в палату в начале 1827-го; правительственная газета «Вестник» назвала его «законом справедливости и любви» (знал ли это Оруэлл?). Из мемуаров Дюма: «Король, выступая перед депутатами, сказал: „Я обычно не обращал внимания на прессу, но с появлением привычки печатать политические статьи начались злоупотребления, которые требуют наказания. Пришла пора положить конец скандалам. Я за свободу печати, но ее надо охранять от излишеств“».