Дюма
Шрифт:
Август 1829-го: король сменил Мартиньяка на князя Полиньяка, «одного из тех кошмарных сторонников монархии, которые оказывают на общество чрезмерное давление, что не может не привести к взрыву». Декабрь: историки Тьер и Минье и Арман Каррель основали газету «Национальная», финансируемую банкиром Лаффитом, провозгласили верность Бурбонам, но при условии соблюдения конституции, а через месяц сказали, что раз король условий выполнять не намерен, то лучше бы на трон сел Орлеанский. Тьера приговорили к большому штрафу; его мог легко оплатить Лаффит или Орлеанский, но было правильнее объявить краудфандинг — и собрали деньги в один момент. Адольфу Тьеру — запомним это имя — было 33 года (1797–1877); по образованию он юрист, стал историком, издал труд «История французской революции с 1789 года до 18 брюмера», ставший бестселлером; замечали, правда, что он всегда сочувствует тому герою, что на коне, а потом — тому, который казнил первого; коллеги уличали его также в поверхностности. Маленький человечек в очках, интеллигентный, с ядовитым языком; к его мнению очень прислушивались.
Март 1830 года: палата обратилась к королю
«— Республика! — повторил журналист с ужасом. — Но чтобы сделать ее возможной, требуется, чтобы у нас были республиканцы. А кого здесь, во Франции, можно назвать республиканцем? Ну, допустим, Лафайета, а кого еще? Несколько пустых мечтателей и несколько фанатиков. И потом, еще слишком свежа память о революции с ее эшафотами, всеобщим разорением, войной против целой Европы, Дантоном, Робеспьером и Маратом, чьи кровавые призраки лучше не тревожить. Нет, ни один честный человек не пойдет за тем, кто осмелится поднять запятнанное кровью знамя…» Герой, Самуил Гельб, рассуждает: «Что самое забавное… так это жалобная, растерянная мина нашей добрейшей оппозиции, которую двор считает такой свирепой, страх наших либералов перед собственной дерзостью… Вчера в моем присутствии Одийон Барро, которому кто-то сказал, что на государственный переворот надо ответить революцией, даже завопил от ужаса при одной мысли о том, чтобы призвать народ выйти на улицы… Однако им придется к этому прийти. То-то будет занятно, когда настанет день и их поманят министерским портфелем — в погоне за ним они растопчут корону».
Дюма немного знал этого Барро (1791–1873), адвоката, возглавлявшего самую умеренную ветвь оппозиции, знал шапочно почти всю оппозиционную «тусовку»: она не бывает велика. Было четверо, которых он знал ближе, чем других; они не стали прототипами четырех мушкетеров, во всяком случае напрямую, но мы будем следить за их судьбами, переплетающимися с судьбой нашего героя. Арман Каррель, 30 лет, бретер, в 1823-м воевал в Испании на стороне революционеров, приговорен к казни, оправдан апелляционным судом; бледный, изящный, чопорный. «Хотя он придерживался самых передовых взглядов, у него были самые аристократические привычки, какие можно вообразить, и это создавало престранный контраст между его речами и видом… я бы не сказал, что мы были друзьями; он считал, что во мне слишком много от поэта, я считал, что в нем слишком много от военного». Жюль Бастид, 30 лет, капитан артиллерии, карбонарий; тощий, длинный, черные усы, глаза «с обычным выражением возвышенной тоски», «истинный парижанин, для которого тюрьма в Париже была лучше бегства в самую прекрасную страну»: «За его чрезвычайно простодушным обликом скрывался мощный ум, но это обнаруживалось лишь при близком знакомстве… я никогда не видел менее честолюбивого человека. На совещаниях он обычно молчал, но когда говорил, это было резко, смело, открыто и даже жестоко». Годфруа Кавеньяк, 29 лет, военный юрист; рыжеусый блондин, крепыш, остроумный, бесстрашный, «он всегда говорил что думает и высказывался ясно». Этьен Араго, 28 лет, младший брат трех знаменитостей (ученые Франсуа и Жак Араго, генерал Жан Араго), студент-химик, исключенный из Политехнического за «политактивизм», организатор побега из тюрьмы приговоренных по делу о мятеже в 1822 году; он же — модный журналист, основатель газеты «Фигаро» (которую не сумел содержать и продал), автор мелодрам, комедий, дамских романов, директор театра «Водевиль»; бонвиван, красив, всегда в отличном расположении духа. Решайте сами, кто на какого мушкетера похож…
Лето 1830 года: «…люди все еще молчали; но можно было почувствовать колебания воздуха, которые заставляли людей бледнеть и ускорять шаг, не понимая почему; это был глубокий, инстинктивный страх, который чувствуют животные при приближении землетрясения. Каждый вращался в собственном кружке, и каждый член этого скромного кружка сам становился агентом влияния в других кружках; и как только импульс был сообщен, он передавался от большого центра малым, колеса начинали вращаться, и все общество дрожало от пульсации незримой машины». «Карреля приглашали на три разные встречи, все с целью объединения оппозиции. Каждая носила либеральный характер, граничивший с республиканизмом. Выдвигались самые противоречивые идеи: одни требовали завтра же брать Тюильри, другие были испуганы тем, как быстро все рушится, и говорили, что всякая революция приведет к ужасным последствиям. Мсье де Ремюза (литературный критик, либерал. — М. Ч.) восклицал в отчаянии: „Куда вы идете? Куда вы нас ведете? Мы ни в коем случае не желаем никаких революций, ничего, кроме сопротивления в рамках законности!“ Каррель не пошел ни на одну из этих встреч. Он выступал за „законное сопротивление“ в самых широких пределах, и только. Он не верил, что столкновение горожан с армией хорошо кончится, и спрашивал у тех, кто призывал к оружию: „У вас есть какой-нибудь полк, на который вы можете рассчитывать?“ Полка ни у кого не было, и потому никакого заговора не получалось. И все же заговор был, великий и огромный общий заговор — общественное мнение. Этот заговор был в глазах, жестах, словах и даже в самом молчании людей, которые вдруг останавливались, колеблясь, не зная, повернуть им вправо или влево, словно спрашивая самих себя: „Что будет? Что они сейчас делают? И я должен идти и делать то, что все“».
Выборы не изгнали оппозицию из парламента, а дали ей большинство голосов. Особенно много избралось адвокатов-правозащитников. 29 июня собралось правительство, министр юстиции Шантело предлагал ввести чрезвычайное положение в Париже и крупных городах. 4 июля Полиньяк заикнулся об отставке, Карл отказал: нельзя уступать оппозиции. 10 июля архиепископ Парижский де Келен написал папе Пию VIII: во время правления Карла X все было так хорошо, духовенство приобрело собственности на 30 миллионов франков (это главный показатель того, что в стране все хорошо), но «благочестивое рвение и щедроты верующих встречают постоянное препятствие в виде сопротивления, которое оказывают правительству своеволие и уклоны периодической печати», и церковь просит папу побудить короля «обуздать своеволие прессы»; папа призвал короля «остановить, наконец, решительными мерами разрушительный поток». 21 июля Тьер в «Национальной» писал, что власть готовит переворот, 23-го предупредил, что народ — «не чернь в деревянных башмаках и с палками в руках, а образованные, рассудительные и заинтересованные в спокойствии классы» — будет сопротивляться, разумеется, исключительно законными средствами. 24-го Карл собрал за городом тайное совещание, подготовившее ряд указов, отменяющих конституцию. Первый отменял свободу печати: ни одно издание не могло выходить без правительственного разрешения, второй распускал палату, третий представлял новый избирательный закон, которым число избирателей сокращалось вчетверо. Время подходящее — на носу август, месяц отпусков, все на дачах — Орлеанский в Нейи, Лаффит в Брейтеле, Лафайет в Лагранже. Король тоже уехал в свою резиденцию Сен-Клу в 10 километрах от Парижа. Если вдруг что, Полиньяк сказал, что есть армия и он ничего не боится. 26-го, в понедельник, указы были опубликованы в правительственных газетах. «Жозеф, — сказал я, — подите в оружейную и принесите мое ружье и двести патронов двадцатого калибра!»
Он пошел к Белль, сказал, что поездка отменяется, поругались, побежал в Пале-Рояль, услыхал, что Орлеанский на даче. Разъяренные журналисты бегали по коридорам за чиновниками, пытаясь добиться комментариев, — глухо. «Бог располагает»: «В своих блужданиях он столкнулся с редактором „Национальной“, который бродил по городу с тем же настроением.
— Ну как? — спросил Самуил.
— Что „ну как“? — отвечал журналист. — Сами видите: народ бездействует. Ах! Я начинаю думать, что король с Полиньяком правы. Если Франция это стерпит — значит, она лучшего и не заслуживает».
Переворот задевал только средний класс: «он один был заинтересован в избирательном законе, уничтоженном указами, ему давали право голоса газеты, которым Карл X затыкал рты. Что касается сопротивления, то горожане о нем и не помышляли. Третье сословие заранее признало себя побежденным». Материально пострадала лишь пресса: «В офисе „Национальной“ Самуил обнаружил всех видных журналистов Парижа, занятых составлением заявления прессы, протестующей против насилия, которое собирались над ней учинить. Поставив подпись под протестом, г-н Кост из „Времени“ спросил, неужели они этим ограничатся, не пора ли от слов перейти к делу. Другие редакторы „Времени“, а также сотрудники „Трибуны“ поддержали г-на Коста, предложив попытаться поднять на борьбу мастеровых и студентов… Однако г-н Тьер возражал против каких бы то ни было насильственных действий. Не следует, утверждал он, выходить за пределы законности. В данную минуту положение оппозиции великолепно, с какой же стати от него отказываться? Надо дать стране время подумать и сделать выбор между монархией, разорвавшей Хартию, и оппозицией, поддерживающей закон. Совесть нации скажет свое слово, страна не пойдет за королем, и вот тогда вся сила окажется на стороне оппозиции, она предпримет против монархии все, что посчитает нужным, и преуспеет. А в данный момент оппозиция одинока — что она может сделать? Только без пользы скомпрометировать себя… Разве у нее есть пушки? Где ее армия? Народ не станет вмешиваться в эту распрю». (Тем не менее Тьер был одним из трех редакторов газет, которые решили выйти назавтра, нарушив указ.)
«Революционной ситуации» не было: безработица на обычном уровне, правда, стагнация, жизнь похуже, чем при Людовике или Наполеоне, но в общем ничего. Правительственные газеты писали, что народ за проклятыми либералами не пойдет — он за короля и церковь. «Самуил пристал к празднично приодетому рабочему, курившему трубку на пороге кабачка.
— А вы, стало быть, веселитесь? — спросил он его.
— Почему бы и нет? — отвечал рабочий.
— Значит, вы не знаете, что творится в Париже?
— А там что-нибудь творится?
— Министерство выпустило ордонансы, которые сводят на нет права избирателей.
— Избирателей? А нам какое дело? Разве мы выбираем, мы, которые из простых?
— Они и газеты упразднили.
— Подумаешь, газеты! Вот уж что нас не касается! Мы их не читаем, это чересчур дорогое удовольствие. Восемьдесят франков стоит.
— Вот оно что! Значит, вам нужно, чтобы газеты и избирательное право касались вас, и если бы вы захотели…
— Ба! — отвечал рабочий, выпуская клуб дыма. — Нам бы только чтобы цены на хлеб и вино не росли, и тогда пускай себе король делает все, что ему вздумается».