Дюма
Шрифт:
«Генрих» был так популярен, что на него в четырех театрах шли пародии. Дюма с Левеном тоже сочинил пародию, «Король Дагобер и его двор», где король (правивший в VII веке), собирая на поединок своего любовника-лакея, пел ему песенку, находившуюся тогда «в чартах». Цензура велела убрать Дагобера — вдруг спустя 13 веков найдутся его потомки и обидятся. Переименовали пародию в «Короля Пето» (аналог «царя Гороха»), премьеру сыграли 28 февраля в театре «Водевиль», куда ходила публика попроще; многие сначала смотрели «Пето», потом шли на «Генриха». Журналист, чьего имени Дюма не назвал, а исследователи не раскопали, написал, что это Орлеанский заказал «Генриха» «своему служащему» и что он всегда так «вершит свои темные политические и литературные дела». Дюма оскорбился не за герцога, а за «служащего», вызвал журналиста на дуэль, секундант — де Ла Понсе, недавно переехавший в Париж. Но оказалось, что у противника на тот же день назначена дуэль с известным журналистом и дуэлянтом Арманом Каррелем. Дюма был с Каррелем знаком (через Левена), договорились стреляться по очереди. Каррель был первым и ранил противника в правую руку, так что драться с Дюма тот едва мог, однако держался храбро, шутил; помирились и стали чуть ли не приятелями. Сразу две темы для «Трех мушкетеров»: дуэль в очередь и поединок, оборачивающийся
Надо было что-то решать со службой. Девиолен требовал либо трудиться, как все, либо уволиться, но Удар, смягчившийся при виде успеха Дюма, советовал посвятить печатное издание «Генриха» Орлеанскому — вдруг тот предложит какую-нибудь синекуру. Дюма счел подхалимаж неприличным, пьесу посвятил Тейлору, а сам остался в подвешенном положении. Деньги были, он снял квартиру для Катрин на улице Шайо, 63 (пригород, зелено, ездил повидать сына дважды в месяц), для матери — на улице Мадам, 7 (первый этаж, садик, в соседях — Мелани Вальдор с матерью, разъехавшиеся с Вильнавом), для себя — на улице Университетской, 25 (четвертый этаж — любил жить высоко, хотя высоты боялся), недалеко от матери, и еще квартирку для встреч с Мелани. Нанял матери сиделку, всем — горничных и кухарок, сам решил столоваться в ресторане рядом с домом, заплатил за год вперед 1800 франков, а ресторан обанкротился через полмесяца. Больше он никогда никому не платил вперед.
Едва человек становился известен, парижанам требовался его портрет — не как произведение искусства, а как информация: фотографий-то не было. Александр позировал художникам Давиду д’Анжеру и Ашилю Девериа. Эмиль Жирарден, входящий в силу журналист, попросил написать для своего журнала «Вор» что-нибудь о театре. Интерес публики подогревался происхождением Александра: «Обо мне много болтали, мне приписывали разные высказывания и приключения, говоря, что у меня должны быть африканские страсти». В этом оскорбительном любопытстве был и плюс: на общем фоне «черный человек» не затеряется. Но интеллигентные люди хотели его видеть не затем, чтобы поглазеть на «негра»; Нодье пригласил его, и он у Нодье почти что поселился.
Любящий молодежь и доброжелательный (в отличие от Вильнава) Нодье был еще большим эрудитом: круг интересов — от поэзии до зоологии. Из повести «Женщина с бархаткой на шее»: «Нодье знал почти все, что дано знать ученому; впрочем, он пользовался привилегией человека гениального: когда он чего-нибудь не знал, он выдумывал, и то, что он выдумывал, было куда увлекательнее, куда красочнее, куда правдоподобнее, нежели то, что существовало в действительности… Нодье знал всех — Дантона, Шарлотту Корде, Густава III, Калиостро, Пия VI, Екатерину II, Фридриха Великого — кого он только не знал! Подобно графу де Сен-Жермену, он присутствовал при сотворении мира и, видоизменяясь, прошел сквозь века». При этом в нем «жила какая-то врожденная покорность, какая-то склонность воспитывать в себе смирение, а это, в свою очередь, тянуло его к людям маленьким и смиренным. Нодье-библиофил разыскивал среди книг неведомые шедевры и вытаскивал их из библиотечных склепов; Нодье-филантроп разыскивал среди людей неизвестных поэтов, вытаскивал их на свет Божий и делал знаменитостями; всякая несправедливость, всякое угнетение возмущали его; он считал, что, когда люди мучили жабу, они были к ней несправедливы: они не знали или же не хотели знать, сколько в ней хорошего. Жаба — прекрасный товарищ…».
С 1824 года Нодье был хранителем Библиотеки Арсенала (основанной в 1757 году и ставшей публичной при республике), его служебная квартира стала местом первого объединения французских романтиков «Сенакль» (революционный в поэзии, «Сенакль» выпускал журнал «Французская муза», в котором высказывались самые консервативные политические взгляды); по воскресеньям у него собирались литераторы, как солидные — Альфонс де Ламартин (1790–1869), Казимир Делавинь (1793–1843), так и начинающие, некоторые — совсем дети: Гюго (1802–1885), Альфред де Виньи (1767–1863), Альфред де Мюссе (1810–1857), Альфонс Карр (1808–1890), Теофиль Готье (1811–1872); молодые критики и журналисты Шарль де Сент-Бёв (1804–1869), Нестор Рокплан (1804–1870); начинающие художники во главе с Делакруа (вождем романтиков в живописи); музыканты, включая Гектора Берлиоза; историки Адольф Тьер и Огюст Минье и вообще все актуальные или потенциальные знаменитости. Значение Нодье в жизни Дюма бесценно: Александр не только получил от него мегатонны информации, познакомился с умными людьми и набрался манер, но нашел условного отца — человека, который о нем заботился и за которым нужно было тянуться. У Нодье была дочь Мари, красавица и умница; стань Дюма его зятем — жизнь могла сложиться иначе. Но она любила юриста Жюля Менесье, Александр даже не пытался за ней ухаживать. Он встречал у Нодье юную Дельфину Гай, будущего блестящего журналиста, Эмму Гюйе-Дефонтен, которая станет художником и музыкантом, и все они выходили за других. Интеллект в женщине его не отталкивал, а притягивал, но как-то не сложилось, а жаль: жена, за которой надо тянуться, ему бы не помешала.
Он посещал модные места и увлекался всем, что в моде; увлекся «магнетизмом» и, по его словам, обнаружил у себя способности к гипнозу. Правда, гипнотизировал он только дам, истеричных девочек-подростков и слуг: возможно, все они из разных соображений ему подыгрывали [7] . В те времена научная и литературная «тусовки» еще не были разделены, «вращались» все вместе, и в светском обществе зоолог мог быть не меньшей знаменитостью, чем актер; Александр познакомился с эволюционистом Жофруа Сент-Илером (существует история о том, как они спорили об анатомии кита и Дюма оказался прав; впрочем, рассказал ее Анри Блаз де Бюри, любящий фантазировать), с юным химиком и композитором Анри де Руозом, для опер которого потом будет писать либретто («Ждать и бежать», 1830; «Лара», 1835; «Римские разбойники», 1836; «Вендетта», 1839) и который, по мнению литературоведов, станет прототипом Калиостро из цикла «Записки врача». В начале мая Александр гостил у сестры в Шартре, потом поехал к морю, которого еще не видел, — в Нант, чей порт Сен-Назер расположен в месте впадения Луары в Бискайский залив Атлантического океана, а затем на судне «Полина» в город Пембеф. Биографы считают, что он в мемуарах ошибся, а плавал на самом деле в 1830-м, так как именно тогда опубликовал стихотворение «На борту „Полины“»; однако сохранилась рукопись этого стихотворения под названием «Отплытие», где рукой автора помечено: «10 мая 1829». В сущности, не важно, когда состоялась эта поездка, их могло быть и две, но нам еще встретятся эпизоды, когда хронология Дюма и его биографов не совпадут, и это будет принципиально; не факт, что правы всегда окажутся биографы.
7
Интересующимся этой темой рекомендуем: Буянов М. И. Дюма, гипноз, спиритизм. М., 1991.
В Париж он вернулся взвинченным, в плохом настроении; к этому периоду относят письмо к Мелани, непохожее на предыдущие, потому что писано не по шаблону, а от души: «Я один на свете!.. Не на кого опереться, не у кого просить помощи! Как все ужасно, ужасно, не только со мной самим, но и с моей матерью и моим сыном… Я покинут и одинок, и не только я сам, но одиноки и брошены мною и мама и сын… Все, что счастье для других, — мучение для меня… Моя мать меня терзает, сын ничем не может помочь. Есть сестра, но ее все равно что нет. И если еще ты меня попрекаешь, вместо того чтобы утешить, — господи, что же мне делать? Жить одному, бросить мать, сына, родину и жить в изгнании, как какой-нибудь бастард безродный?» Тут, вероятно, сошлось много факторов: в житейском плане он был по-прежнему не устроен; с сестрой, очевидно, поругался; все от него чего-то требовали; когда первый интерес к нему схлынул, оказалось, что никому он не нужен. «Генрих» шел хорошо, но после 35-го представления Марс попросилась на все лето в отпуск, ее не пустили, она стала нарочно плохо играть; актеры, не имеющие ролей в пьесе, как казалось Дюма, его ненавидели и злорадствовали, когда на спектакль приходило меньше людей, чем в прошлый раз. И деньги разлетелись. Он отправил Орлеанскому несколько униженных писем и с 20 июня был назначен помощником библиотекаря: ранее эту синекуру получили Делавинь и историк Жан Вату. Оклад всего 100 франков в месяц, зато место в самый раз: ничего не делай (библиотека герцога и так была в образцовом порядке) и работай с книгами для своих нужд.
У Орлеанского был старший сын Фердинанд, девятнадцати лет, первокурсник гуманитарного коллежа Генриха IV (потом он еще окончит Политехнический), — мальчик дружелюбный, открытый, обаятельный, рисовал, писал стихи. В библиотеке он часто бывал, со стариками не сошелся, а тут новичок, молодой и уже знаменитый. Рассказы о несуществующих «страстях» и «приключениях» Дюма «добавили любопытства у ребенка, еще только становящегося мужчиной и любящего искусство»: «Он воспринимал меня если не как ровесника, то, по крайней мере, не дряхлого старца, и, когда только мог, приходил болтать со мной». Забалтывались так, что Орлеанский отправлял слугу на поиски сына, и юноша «робко просил: „Не говорите, что я был тут…“». Это один из немногих мужчин, которого можно назвать другом Дюма (приятелей-то полно), возможно, самый близкий друг. «Голос герцога Орлеанского, его улыбка, взгляд обладали магнетической притягательностью. Я не встречал в своей жизни даже женщин обаятельнее его, ничто не могло сравниться с этим взглядом, улыбкой и голосом… Если у меня было горе, я шел к нему, если у меня была радость, я шел к нему, и он всегда делил со мной и горе, и радость». (Даниель Циммерман считает, что они были любовниками, но, по Циммерману, Дюма состоял в связи со всеми мужчинами, которых называл красивыми, а также с родной матерью; будь у Дюма хоть намек на такие наклонности, это не осталось бы не замеченным современниками.) У него не было младшего брата, теперь он приобрел его — чувствительного, мягкого, смотревшего на него разинув рот.
На службу он ходил не каждый день, а когда приходил, то сидел в углу и писал. Виржини Бурбье просила роль, он обещал переделать «Христину». Понимал, что столкнется с трудностями, — Французский театр вроде не отказывал поставить пьесу, но и не ставил. Жаловался Тейлору 6 июля: «Конечно, я хочу работать с Франсез. И я хочу читку, но этот театр такой косный, глупо выглядит, когда 60-летние изображают любовные страсти… Театр рассыпается от старости, и только молодые актеры или авторы могут его спасти». Гюго написал пьесу «Марион Делорм» — как сам признавал, под впечатлением от успеха «Генриха». Единство времени и места не соблюдается, говорят стихами, но не такими, как положено, король и «большие люди» плохие, «маленькие» — куртизанка и ее любовник, подкидыш, презираемый обществом, — хорошие, это тоже против правил. Гюго читал пьесу 10 июля у художника Эжена Девериа, были Делакруа, Виньи, Мюссе, Сент-Бёв, Мериме, Бальзак, Дюма и Тейлор; все восторгались, Дюма и нравилось, и не нравилось: «Первый акт — шедевр; почти без исключений, разве что Марион почему-то входит в окно, а не в дверь… Я слушал этот акт с глубоким восхищением, смешанным с печалью. Я чувствовал, как далеко мне до его стиля и как нескоро я его достигну, если достигну вообще. Я был убит блеском этого стиля — я, у которого никогда не было никакого стиля. Если бы мне предложили отдать десять лет жизни за стиль, я бы не колебался ни на миг». Другие акты его в восторг не привели, и стиля в пьесе Гюго было многовато. Тем не менее он был взбешен, когда цензура пьесу запретила (Людовик XIII плох, это намек на то, что плох Карл X), и написал для «Сильфа» стихотворение: злодеи «сгущают мрак», чтобы «загасить трепещущий огонек». Гюго стал писать пьесу «Эрнани», а Дюма взялся за «Христину». У него возник «неодолимый каприз» — поехать куда-нибудь, и в дороге все напишется. Он поехал в Гавр, город на атлантическом побережье, и, пока трясся 20 часов в дилижансе, придумал новую концепцию пьесы: «от первоначального варианта ничего не осталось». На океан посмотрел, устриц поел, купил всем подарки, через два дня заторопился домой: записать придуманное. Новое название: «Христина, или Стокгольм, Фонтенбло и Рим». Он добавил пролог, нарушил единство места и времени, описав юность королевы и ее смерть. Появилась и роль для Виржини: девушка Паула, любящая Мональдески.
Французский театр не заинтересовался, а Виржини объявила, что уезжает работать в Петербург. Но тут вмешался только что ставший директором театра «Одеон» Феликс Арель: он был прежде аудитором, чиновником, коммерсантом, в театре смыслил мало, но много — в рекламе; звездой «Одеона» была его любовница мадемуазель Жорж (Маргарита Жозефина Веймер, 1787–1867), в 1821-м оставившая Французский театр из-за соперничества с Марс. Арель поставил в «Одеоне» «Христину» Сулье, та провалилась, но Жорж хотела играть Христину и отправила Ареля к Дюма. Тот сразу поладил с примой: «Позволяет любые шутки и смеется от сердца, тогда как м-ль Марс лишь принужденно улыбается». В ноябре начали репетировать, но через месяц цензура заявила: намеки! Хоть и женщина, и в Швеции, но плохой монарх — намек! Мартиньяк, помогший с «Генрихом», с августа был в отставке, Дюма ходил к цензорам — безрезультатно. Оставалось только ждать неизвестно чего. «В дни этого ожидания я как-то шел по бульвару и вдруг остановился и сам себе сказал: „Мужчина, которого застал муж любовницы, клянется, что она ему отказала, убивает ее, чтобы спасти ее честь, и тем искупает свое преступление“».