Дюма
Шрифт:
Политические общества были запрещены еще при Наполеоне Уголовным кодексом, статья 291: «…подлежит роспуску любая организация более чем из 20 человек, не утвержденная правительством», но несогласные основывали подпольные группы; самым мощным считалось Общество карбонариев, куда, по слухам, входили известные депутаты-либералы Манюэль и Дюпон де л’Эр, а возглавлял его 64-летний (1757–1834) генерал Мари Жозеф Поль Ив Рош Жильбер дю Мотье, маркиз де Ла Файет, герой американской Войны за независимость, участник Великой революции, один из авторов «Декларации прав человека и гражданина», в годы террора вынужденный бежать, отсидевший пять лет в австрийской тюрьме, отвергший звание пэра, предложенное Наполеоном, при Реставрации — депутат от левой оппозиции и командующий Национальной гвардией Парижа. Но у французских карбонариев, в отличие от итальянских, порядка не было, и под эгидой общества собирались республиканцы, либеральные монархисты, бонапартисты (Наполеон-то еще не умер), крайне левые, тогда еще не называвшиеся коммунистами, и просто люди, любящие заварушки; объединились вынужденно и грызлись не переставая. «Молодые карбонарии смотрели на старых либералов с презрением, последние отвечали тем же. Карбонарии обвиняли либералов в слабости и нерешительности; либералы
Весна 1822 года — заговор сержанта Бори в 45-м линейном полку в Париже, раскрыли его быстро, все лето шел процесс, нашлись смельчаки-адвокаты, превратившие суд в трибуну, но на приговор они не повлияли: смертная казнь. «Бори и его товарищи состояли членами тайного общества, враждебного правительству, однако эта враждебность не выражалась ни в каких действиях, к ним даже не приступали: не было ни одного случая бунта, сопротивления или хотя бы непослушания, в котором можно было их обвинить. Таким образом, их казнь была кровавым насилием, не имеющим ни причины, ни оправдания… За ларошельским процессом тотчас последовал процесс в Сомюре, и до конца 1822 года казни следовали одна за другой, не прекращаясь». «Все эти расправы умножали озлобление и сеяли в умах глубоко запрятанное негодование… Но до поры до времени робкие были напуганы: движение карбонариев утратило часть своей славы, немало зависевшей от таинственной мощи и непобедимости, которые ему приписывали. Ведь до того многие члены заговора воображали, будто служат силе, с которой правительство не посмеет бороться, а правосудие обратится в бегство перед ее напором. Когда же они увидели, что суды приговаривают к смерти всех, кто попадется под руку, в рядах заговорщиков возникла паника, — это был разгром. Началась анархия… Разлад становился все острее, скоро дошло до взаимных обвинений, и движение карбонариев, вначале спаянное преданностью общему делу, кончило тем, что погрязло в интригах. С закатом карбонариев кончилась эра тайных обществ. Как ни оплакивай, ни прославляй мучеников, боровшихся за свободу и лучшее будущее, надо признать, что заговоры становятся анахронизмом во время народного представительства и независимой прессы. Зачем прятаться в подвале или в запертой комнате, чтобы шепотом говорить о своей ненависти к правительству, когда можно заявить об этом громко с трибуны или на газетных страницах? Лучший, самый подлинный заговор — это открытое, на глазах у целого света объединение всех идей, всех устремлений и потребностей; это крестовый поход цивилизации против невежества, из прошлого в будущее… Такой заговор не боится быть раскрытым, ибо он заявляет о себе сам, и не опасается разгрома, поскольку борьба ведется от имени всего народа».
В феврале 1823 года депутат Манюэль выступил в палате против намерения правительства послать войска на подавление революции в Испании, партия власти исключила его из депутатов (процедура, нигде не прописанная), полиция вывела его из зала силой, с ним ушли 62 более-менее оппозиционных депутата (потом вернулись), Лафайет ушел насовсем и уехал в США, в конце года король распустил палату, выборы 1824-го прошли с невиданным прежде административным давлением и подтасовкой голосов, новая палата, где оппозиционеров можно было перечесть по пальцам, первым делом приняла закон, заменявший пятилетний срок депутатских полномочий семилетним, причем распространила действие закона и на себя, хотя была избрана на пять лет. Воцарился Карл X и со своим кабинетом министров, «который на каждой новой сессии словно ставил целью уничтожить какую-нибудь из обещанных свобод», наводнил страну новыми законами и старыми порядками. «Театральные представления и балы в Тюильри были отменены, а вместо них произносились проповеди — все упражнялись в благочестии… Откройте наугад любую газету того времени, и вы непременно найдете неизменную, привычную, избитую фразу, которую издатели перепечатывали друг у друга, дабы избежать лишних расходов на составление ее: „Сегодня поутру в семь часов король слушал в часовне мессу. В восемь часов Его Величество отправился на охоту“… Можно было подумать, что население ликовало, восхищалось, читая каждое утро эту захватывающую новость; совершенно непонятно, как оно могло восстать против столь благочестивого перед иезуитами короля и такого великого перед Богом охотника!» На школу церковь начала наступать еще при Людовике — с 1822 года от учителей начальных школ требовалось свидетельство о религиозной подготовке; при Карле создали министерство «духовных дел и народного просвещения», глава которого, епископ Фрейсину, увольнял учителей по доносам о недостаточном благочестии, из школьных программ изымались разделы и эпохи, итог: «Многие родители, встревоженные тем, что образование полностью подпадает под влияние монахов… забирали детей из пансионов и коллежей и, насколько это было возможно, пытались воспитывать их дома».
Оппозиция не унялась — вернулся Лафайет и, несмотря на препоны, вновь был избран, появлялись новые тайные организации: «Общество друзей печати», «Рыцари свободы», «На Бога надейся, а сам не плошай», — но была бессильна. 1827 год так мрачен, что хоть в гроб ложись: шла «война не на жизнь, а на смерть, объявленная под тем или иным видом разуму, человеческой духовности, законам, наукам, литературе, промышленности… Все то, что стремилось сделать людей лучше, способствовать развитию вкуса, служить прогрессу, поощрять искусства, развивать науку; все то, что имело целью заставить человечество сделать еще один шаг к цивилизации, было запрещено, осквернено и опозорено!». Но порою в политике чем хуже, тем лучше. Представив в палату «закон любви», затрагивающий материальные интересы, правительство нарвалось на сопротивление «всех этих подписчиков на Вольтера — Туке [9] , которые читали „Философский словарь“, зачерпывая табак из табакерки с Хартией… этих несчастных слепцов со стотысячным доходом заставляли постепенно открывать глаза посягательства на свободу печати». Ничего не было, но что-то витало в воздухе: «Париж охватило волнение, предшествующее политической буре и предвещавшее ее. Никто не мог сказать, что означала сотрясавшая город лихорадка, да и означала ли она что-нибудь». Предполагали, что «что-то» будет на смотре Национальной гвардии: «Не понимая хорошенько, что происходит, люди встречались на улицах, пожимали друг другу руки и говорили:
9
Туке — издатель Вольтера.
— Вы там будете?
— В воскресенье?
— Да.
— Ну еще бы!
— Не пропустите!
— Как можно!..
Потом собеседники снова обменивались рукопожатием — масоны и карбонарии прибавляли к этому условный знак, другие обходились без него — и расходились, бормоча себе под нос:
— Чтобы я пропустил такое событие?! Да ни за что!»
Покричали «долой Виллеля» и получили плюху — роспуск Национальной гвардии. И все же с этого времени «из темноты стали выступать неясные силуэты преемников великих людей 1789 года» — «военных, адвокатов, банкиров, ученых, промышленников, артистов, студентов», что, «несмотря на несходство мнений, объединялись против общего врага — правительства!». Ноябрь 1827-го, выборы, к госслужащим обращен правительственный циркуляр: «Если они являются избирателями, они должны голосовать в соответствии с пожеланием Его Величества… а также привлечь к этому всех избирателей, на которых они способны оказать влияние. Если они не являются избирателями, они обязаны, действуя скрыто и настойчиво, попытаться уговорить знакомых избирателей отдать голоса за председателя». Беспорядков никто не планировал, но одна из воюющих сторон к ним готовилась, причем не та, которая могла их вызвать. Сальватор, герой «Парижских могикан», разговаривает с полицейским Жакалем:
«— Стало быть, вы пришли меня предупредить, что бунт назначен на сегодняшний вечер?
— Несомненно. Вы понимаете, что я неплохо разбираюсь в настроениях и намерениях толпы и могу утверждать, что, когда новость о победе, одержанной оппозицией, облетит Париж, столица встрепенется, начнутся песнопения… А от песни до лампиона один шаг. Когда город запоет, все начнут зажигать иллюминацию. Как только это будет сделано, от лампиона до петарды рукой подать… Случайно какой-нибудь военный или священник пойдет по улице, где будут предаваться этому невинному занятию. Уличный мальчишка, опять же случайно, бросит одну из петард или ракет в почтенного прохожего… Это вызовет, с одной стороны, большую радость и взрывы хохота, с другой — крики ярости и призывы: „На помощь!“ Обе стороны обменяются ругательствами, оскорблениями, ударами, может быть; ведь движения толпы всегда непредсказуемы!
— И вы полагаете, что дело дойдет до драки?
— Да! Видите ли, какой-нибудь господин замахнется тростью на мальчишку, тот пригнется, чтобы избежать удара; наклонившись, мальчишка, как всегда случайно, нащупает под ногами булыжник. А в этом деле стоит только начать! Как только будет поднят первый камень, за ним будут подняты другие, и скоро образуется настоящая гора. А что делать с горой камней, если не баррикады? …В эту минуту полиция проявит отеческую заботу. Вместо того чтобы арестовать вожаков, а такие, как вы понимаете, всегда найдутся, полиция отведет глаза и скажет: „Ба! Несчастные дети! Пусть поразвлекутся!“ — и не станет беспокоить тех, кто строит баррикады… Среди всеобщей сумятицы кому-нибудь может явиться мысль выстрелить не петардой или ракетой, а из пистолета или ружья. О, тогда, как вы понимаете, полиция, не желая обвинений в слабости или соучастии, будет вынуждена вмешаться».
Воскресенье, хорошая погода, люди гуляли, никто бунтовать не собирался, лениво злословили, ждали газет с результатами выборов, дождались и с изумлением прочли, что оппозиция получила почти половину голосов. «Некоторые новости распространяются с поразительной быстротой. Итак, толпа всколыхнулась. Казалось, вместе с толпой качнулись и дома». Но толпа продолжала просто гулять, файеры немного позажигали и всё, ни одного булыжника. «Господин Жакаль был разочарован: порядок везде царил такой, что казалось невозможным его поколебать». Придется объявить на следующий вечер народные гулянья. Но горожане опять беспорядков организовывать не пожелали. Тогда появились «странные люди в лохмотьях», начали кричать «Убивают!» и швырять камни в окна. Большинство гулявших примеру не последовали, но в конце концов удалось распалить несколько групп парижан, что попроще, и они начали складывать баррикады — со смешками, не всерьез; Сальватор попытался увести своих знакомых, предупредив, что вот-вот явится полиция.
«— Возможно ли, господин Сальватор?! — вскричал возмущенный плотник. — Стрелять в безоружных!
— Это лишний раз доказывает, что вы здесь не для того, чтобы совершать революцию, раз у вас нет оружия».
Расстрел беспомощной, игрушечной баррикады на улице Сен-Дени был так ужасен, что королю пришлось отправить правительство в отставку. Премьером стал умеренный Мартиньяк: «Поверхностным наблюдателям могло показаться, что достигнут мир между традициями прошлого и устремлениями к будущему. Однако глубокие умы не доверяли поверхностным приметам. Они знали, что… подобные временные перемирия только передышка, предшествующая великим потрясениям. Ведь именно голубое небо и может предвещать раскаты грома, а революция, когда она дремлет, лишь набирает силы для будущей борьбы».
15 октября 1828 года заслуженный поэт Пьер Жан Беранже, член умеренного общества «На Бога надейся, а сам не плошай», издал сборник стихов. Против него возбудили дело по трем статьям: оскорбление религии, оскорбление королевского достоинства и разжигание ненависти к власти. Обещали минимальный срок, если признает вину, он отказался, получил 10 месяцев (Дюма бывал у него в тюрьме) и громадный штраф; деньги для уплаты парижане собрали за три дня. В том же году — менее известные случаи, забытые всеми, кроме Дюма: Этьен де Сенанкур издал книгу «История моральных и религиозных традиций», получил девять месяцев тюрьмы и оправдание апелляционным судом; журналист Кашу-Лемер получил, несмотря на блистательную защиту адвокатом Ше-Дестанжем, 15 месяцев за слова о необходимости смены правительства. В июле 1829 года редактор «Корсара» Вьенно получил за статью 15 суток и штраф, это его не «исправило», и журналисту Фонтану за сатиру на короля дали… 10 лет! «Этими скандальными судами власть окончательно отдалилась от людей. Правительство, которое восстановило против себя народ, армию, средний класс и литераторов, вступает на скверную дорожку».