Джевдет-бей и сыновья
Шрифт:
— Ты, наверное, и сам понимаешь, что эти слова противоречат теории о том, что искусство — вид знания. То, о чем кричат на каждом углу, — совсем другой вид знания, искусство говорит о другом.
— Да-да, понимаю. Я все это знаю. И все-таки, как видишь, у меня тяжело на душе. Скажи мне что-нибудь такое, что поможет мне работать как раньше и верить в то, что я делаю!
— Ты так говоришь, словно теперь уже никогда не сможешь так работать.
— Может быть, эта тревога скоро пройдет. Да даже если и не пройдет, я, конечно, все равно буду работать. Но
— Что поделать, так не выйдет. И все же не так все плохо, как тебе кажется. — Илькнур снова улыбнулась. — Э, да что это со мной? Разволновалась, говорю, что в голову взбредет… — Потянулась. — Спать захотелось. Нет ли какой-нибудь подходящей к случаю пословицы? Есть, конечно. Ты ее иногда вспоминаешь. Кто бишь это сказал? Ars longa vita brevis. Правильно я запомнила? Оооох! — Зевнула. — Пойти домой и лечь спать. А там еще родители…
— Жизнь коротка, искусство долго, — пробормотал Ахмет. — Это сказал Гиппократ и все время повторял Гете.
— Тебе тоже не помешало бы повторять себе эти слова.
— Сколько ни повторяй, легче не станет, я это точно знаю. Хорошо, что Хасан пришел. Потому заниматься живописью в Турции, стране, где нужно орать во все горло, чтобы тебя услышали, — значит обречь себя на немоту.
— Боже мой, Ахме-е-ет! — протянула Илькнур. — Ты же только что говорил, что все на свете, весь мир существует только ради твоей живописи!
— Я в самом деле так говорил? — удивленно спросил Ахмет. Ему вдруг захотелось рассмеяться. — Ну, извини. Я ведь художник. У художников, знаешь ли, язык без костей.
— Ясно. Я, кстати, уже давно поняла, что ты сведешь все к шутке.
— И как же мне все-таки быть? — спросил Ахмет, стараясь показать, что рассердился.
— Не нужно так много о себе думать! Эта зацикленность на себе, извини, конечно, кажется мне несколько неправильной. Зачем ты все время думаешь о себе?
— Да, я гнусный эгоист.
— Ты, наверное, так открыто это говоришь тоже для того, чтобы свести все к шутке. И все-таки побойся, как бы и в самом деле не стать гнусным эгоистом. Не меняй свои убеждения каждый раз, когда тебе немного взгрустнется.
— Что еще скажешь?
— Что еще? Не смотри на меня таким нехорошим взглядом.
— Ты в самом деле собираешься уехать в Австрию?
— Сейчас я собираюсь уйти домой. — Илькнур посмотрела на часы и встала. — Засиделась я, однако. Что дома будет!..
— Посиди еще немного!
— Нет, пойду.
— Выкури еще сигарету, сон пройдет!
Но Илькнур направилась к двери. Ахмет взял ключи, попытался придумать, что бы такое интересное рассказать, чтоб хоть ненадолго удержать ее, но в голову ничего не приходило. Открывая дверь, пробормотал, не зная, что сказать еще:
— Хорошо, так в чем же смысл жизни?
— В спасении родины! Хорошо, что Хасан к тебе обратился.
— И всё? Ради этого мы живем?
— Да! К тому же я думала, что ты серьезно говоришь об этих вещах. А ты шутишь.
— Ты сама говорила, что это шутка! — сказал Ахмет и, увидев, что Илькнур нахмурилась, смущенно прибавил: — Конечно, я серьезно. Ты же меня знаешь. Но идея о том, что все на свете увязано со спасением родины, кажется мне немного странной.
— А между тем это так! — сказала Илькнур. «Открой же ты наконец эту дверь!» — говорил ее взгляд.
Ахмет повернул ключ.
— В таком случае наша жизнь не имеет никакой цены. Мы… мы тогда просто инструменты. На нашу долю ничего не остается!
— Не бойся, на твою долю досталось много всего! И ты сам это знаешь. Может быть, даже слишком много. Идеи, мысли, размышления о себе, понимание, беспокойство. Это уже немало, правда?
— Да, немало, — кивнул Ахмет.
Они пошли вниз по лестнице. На бабушкином этаже было тихо. Когда проходили мимо квартиры Османа, Ахмету показалось, что он услышал недовольный голос Нермин. У Джемиля полным ходом продолжалось веселье. «…видели, недавно приехал…» — донесся из-за двери отрывок чьей-то фразы. На остальных этажах царила тишина. Свет в каморке швейцара не горел. Ахмет заметил, что идет на цыпочках. Когда он открывал дверь на улицу, Илькнур спросила:
— Не замерзнешь в этом свитере?
Ахмет махнул рукой. Потом с видом сильного, сурового и выносливого мужчины сказал:
— Не замерзну!
Вышли на улицу. Площадь Нишанташи уже опустела. Время от времени мимо проносилась запоздалая машина, на перекрестке никто никого не ждал. Мыльная вода, вылитая на тротуар из лавок после вечерней уборки, лужицами стояла под деревьями и в ямках между камнями брусчатки; в лужицах отражались огни витрин и неоновых вывесок. Прохожих не было. Нищий с мешком за плечами рылся в мусорных урнах. В витрине магазина готовой одежды босоногий человек вешал новогодние игрушки на сосенку. Мимо участка проехал полицейский джип. У мечети навстречу попался элегантно одетый господин с зонтиком. На углу проспекта Тешвикийе Ахмет снова краем глаза посмотрел на Илькнур. «О чем она сейчас думает? Скоро ляжет спать. Но сначала ей предстоит неприятный разговор с родителями — из-за меня». Думать об этом не хотелось. Ахмет зевнул и стал, как в детстве, читать не балующие разнообразием названия домов, написанные на табличках над дверями. Его рассеянный взгляд фиксировал и другие надписи: названия ресторанов, приклеенное к фонарному столбу объявление мастера по обрезанию, вывески цветочной лавки и парикмахерской, рекламные плакаты в витрине продовольственного магазина и телефонные номера на стекле риэлтерской конторы.
Перед дверью своего дома Илькнур обернулась к Ахмету:
— Ну, давай, пока.
Порылась в сумочке и вытащила ключи.
— Когда теперь? — тихо спросил Ахмет.
— Не знаю.
— Может быть, в среду после обеда?
— А разве ты по средам после обеда не занимаешься с чудо-ребенком?
— На этой неделе — нет. У чудо-ребенка экзамен по математике.
Улыбнулись.
— Тогда ладно. В среду, около четырех или пяти загляну к чудо-художнику!