Джозеф Антон
Шрифт:
— Прошу вас, не пеняйте мне, — сказал ему легендарный любовник, — если я на пять минут потеряю голову из-за вашей дамы. Потом можно будет продолжать обедать.
Он порадовался про себя, что существует Аннет Бенинг[279], а то ведь… ладно, лучше это оставить. Они продолжили обедать, и вопрос был исчерпан.
Теснее всего он сдружился в Голливуде с Кэрри Фишер[280], проницательной и острой на язык, и она высказала ему свои сомнения по поводу Падмы. Она устроила вечеринку, чтобы он мог познакомиться с другими женщинами, и прежде всего с Мег Райан[281], которая ему очень понравилась — даже несмотря на то, что три раза повторила: «Вы знаете, люди так ошибаются на ваш счет!» Но потом разговор зашел о духовной жизни, и Мег рассказала про свои многие посещения индийских ашрамов, призналась, что восхищается Свами Муктанандой и Гурумайи. Это их не сблизило — тем более что он сказал ей в ответ, что скептически относится к индустрии гуру, и посоветовал прочесть книгу Гиты Мехты «Карма-кола».
— Ну почему вы такой циник? — спросила она так, словно действительно хотела знать ответ, и он сказал, что, если растешь
— Да, конечно, шарлатанов очень много, — резонно согласилась она, — но ведь можно распознать честных?
Он печально покачал головой.
— Нет, — сказал он. — У меня это не получается.
И на этом их беседа окончилась.
Бесконечные перемещения между Уэст-Голливудом и Пембридж-Мьюз были дьявольски тяжелы, и с разводом, который стал слишком отвратителен, чтобы его описывать, с огромными помехами его общению с маленьким сыном, приводившими его в бешенство, с растущими расходами на ремонт нью-йоркской квартиры, которая оказалась в гораздо худшем состоянии, чем он думал, с переменами в настроении Падмы, столь частыми, что он был счастлив, если между ними все было ладно два дня подряд, — со всем этим ему приходилось иметь дело сквозь тусклую пелену синдрома смены часовых поясов. И однажды в Лос-Анджелесе он услышал весть, которой со страхом ждал не один год. Умер Джон Дайамонд. Он закрыл лицо руками, и когда женщина, говорившая, что любит его, узнала от него, в чем дело, она сказала: «Я тебе сочувствую, но ты переживешь это, я думаю». В такие моменты ему казалось, что он и двух секунд больше не сможет с ней пробыть.
Но он не уходил. Он оставался с ней еще шесть лет. Потом, глядя на те дни лишенными иллюзий глазами человека, пережившего очередной развод, он не вполне понимал свое поведение. Возможно, это был род упрямства; или отказ разрушить связь, ради которой он разрушил брак; или нежелание пробудиться от грезы о счастливом будущем с ней, пусть даже это будущее было миражом. Или, может быть, она, черт возьми, была просто-напросто слишком красива, чтобы уйти.
В то время, однако, у него был более простой ответ. Он остается с ней, потому что любит ее. Потому что они любят друг друга. Потому что у них любовь.
Несколько раз за эти годы они расставались — ненадолго, — причем чаще по его инициативе; но в конце концов он предложил ей выйти за него замуж, и вскоре после свадьбы ушла именно она. Это побудило Милана, который на бракосочетании нес подушечку с кольцами, спросить его: «Как же так, папа? Такой замечательный день ничего не значил?» У него не было ответа. Он чувствовал то же, что и сын.
Были, конечно, и хорошие моменты. Они обустроили себе жилище, любовно украсили его и обставили, как нормальная пара. «Я делала это с тобой любя и чистосердечно», — сказала она ему годы спустя, когда они опять разговаривали, и он ей поверил. Между ними была любовь и вспыхивала страсть, и, когда все было хорошо, все было очень хорошо. Вместе они поехали на Книжный бал в Амстердам, где прошла презентация «Ярости» на нидерландском, и она сразила всех наповал; все были ослеплены ее красотой, в национальной программе новостей кадры ее прилета сопроводили песней Шарля Азнавура «Она прелестна», а затем четверо истекающих слюной критиков обсуждали ее невероятную красоту за «круглым столом». И она лучилась счастьем, обращалась с ним любовно и была ему изумительной подругой. Но такие полосы сменялись другими, мрачными и низменными, которых становилось все больше. Постепенно до него доходило: она проникается по отношению к нему духом соперничества, думает, что он заслоняет собой ее свет. Она не любила играть вторую скрипку. «Не ходи со мной, — сказала она ему незадолго до конца их совместной жизни, когда их пригласили на церемонию вручения кинематографических премий, на которой должны были чествовать его давнюю подругу Дипу Мехту. — Когда мы вместе, люди хотят разговаривать только с тобой». Он заметил ей, что она не может выбирать, по каким дням она замужем, а по каким нет. «Я всегда гордился, что могу быть на людях рядом с тобой, — сказал он, — и мне горько, что ты не чувствуешь того же по отношению ко мне». Но она была полна решимости выйти из его тени, начать самостоятельную игру; и в конце концов она в этом преуспела.
В эпоху ускорения всего и вся газетную колонку невозможно написать даже за два дня до публикации. В тот день, когда ему надо было представить очередную ежемесячную статью для синдиката «Нью-Йорк таймс», он должен был, проснувшись, прочесть свежие новости, понять, чт'o сегодня волнует людей сильнее всего, подумать, чт'o он по праву может сказать на ту или иную из этих тем, и написать тысячу слов самое позднее к пяти вечера. Злободневная журналистика — совсем другое ремесло, нежели писательство, и он освоил это ремесло не сразу. С какого-то момента необходимость думать так быстро начала бодрить его, веселить. К тому же он стал ощущать себя привилегированным человеком, членом комментаторской элиты — узкой группы колумнистов, которой дано право формировать мировое общественное мнение. К тому времени он уже понял, как это трудно — иметь мнения, особенно такие, которые «идут в дело» в таких колонках: резко очерченные мнения, подкрепленные сильными доводами. Он не без труда «выдавал на-гора» одно такое мнение в месяц и испытывал поэтому священный трепет перед коллегами — Томасом Фридманом, Морин Дауд, Чальзом Краутхаммером и другими, — у которых могло возникать по два подобных мнения каждую неделю. Он сочинял колонки третий год и уже написал об антиамериканизме, о Чарлтоне Хестоне[282] и Национальной стрелковой ассоциации, которую он возглавлял, о Кашмире, о Северной Ирландии, о Косово, о нападках на преподавание теории эволюции в Канзасе, о Йорге Хайдере, об Элиане Гонсалесе[283] и о Фиджи. У
Ни Глория, ни он не догадывались, каким внезапным и резким будет сдвиг в тематике новостей, который она предсказала. Никто не выглядывал в окно классной комнаты, никто не замечал начатков крылатой бури на пришкольной площадке. Ни он, ни Глория не знали, что птицы уже собрались на каркасе для лазанья и почти готовы нанести удар.
Его внимание было направлено в другую сторону. В Англии выходил его новый роман. На обложке — черно-бела картинка: Эмпайр-стейт-билдинг, а прямо над ним маленькая черная тучка со светящимися краями. Это была книгп о ярости, но автор понятия не имел, какую ярость принесет ближайшее будущее.
Этот его роман хуже всех, не считая «Гримуса», приняла критика. С сочувствием и пониманием о нем написали буквально два-три человека. Многие британские рецензенты восприняли его как плохо замаскированную автобиографию, и не одна статья о романе была проиллюстрирована его фотографией в обществе «соблазнительной новой подруги». Да, это было неприятно, но в итоге он благодаря этому обрел некую новую свободу. Он всегда беспокоился — порой излишне — о том, чтобы отзывы на его книги были хорошими. Теперь он увидел, что это очередная разновидность той ловушки, в какую попадаешь, желая непременно быть любимым, — ловушки, в которую он с катастрофическими последствиями угодил несколько лет назад. Что ни говорили про его новую книгу, он оставался ею горд, он знал, почему она написана именно так, и по-прежнему чувствовал, что его писательские решения имеют под собой доброкачественную художественную основу. Вдруг он оказался способен не придавать ругательным отзывам серьезного значения. Как все писатели, он хотел, чтобы его работу оценили по достоинству, это по-прежнему было так. Как все писатели, он, встав на литературную стезю, отправился в интеллектуальное, лингвистическое, эмоциональное путешествие, пустился на поиски новых форм; книги были путевыми заметками, которые он посылал читателям, надеясь, что им захочется и понравится ему сопутствовать. Но сейчас он понял: если в какой-то момент они оказываются не способны дальше двигаться с ним по дороге, которую он выбрал, это печально, но это не причина, чтобы он свернул с дороги. Не можете со мной идти — очень жаль, мысленно сказал он критикам, но я по-прежнему иду этим путем.
В Тельюрайде, штат Колорадо, ему надо было следить за тем, как быстро он ходит, насколько поспешно поднимается по лестницам, не слишком ли много пьет алкогольных напитков. Воздух там разреженный, а он астматик. Но это место — высокогорный рай. Может быть, в том, библейском Эдеме воздух тоже был разреженный, думалось ему, — но он был уверен, что в той яблочно-змеиной западне где-то к западу от земли Нод столько хороших фильмов не показывали.
Том Ладди и Билл Пенс, руководители кинофестиваля в Тельюрайде, каждый год приглашали в качестве третьего руководителя какого-нибудь гостя, и в 2001 году выбор пал на него. Он составил небольшой список «личных» фильмов для показа, куда вошли «Золотая крепость» Сатьяджита Рая — о мальчике, который грезит о прошлой жизни в золотой крепости, полной драгоценных камней; «Солярис» Андрея Тарковского — о планете, которая была единым разумом, столь мощным, что она могла исполнять глубинные желания людей; и немой шедевр Фрица Ланга «Метрополис» — мрачная поэма о тирании и свободе, о человеке и машине, восстановленная в первоначальном виде и наконец избавленная от электронного музыкального сопровождения Джорджо Мородера.
Фестиваль прошел в удлиненный по случаю Дня труда сентябрьский уик-энд; то были его последние свободные дни перед мероприятиями, связанными с публикацией «Ярости» в Америке. Он встретился с Падмой в Лос-Анджелесе, и они вылетели в Колорадо, где 1 сентября отметили ее тридцать первый день рождения, смотря кино среди гор, гуляя по улицам прихотливо раскинувшегося городка, где Бутч и Сандэнс[284] ограбили свой первый банк, тут попивая кофе с Вернером Херцогом[285], там болтая с Фэй Данауэй[286]. В Тельюрайде никто никому ничего не продавал, не втюхивал, и все были доступны. Киношные энциклопедисты Леонард Малтин[287] и Роджер Иберт[288], кинодокументалист Кен Бернс и другие хорошо информированные люди из мира кино были к твоим услугам — делились мудростью, отпускали шуточки. О чем в Тельюрайде не было двух мнений — это о том, что Том Ладди знает всех на свете. Великий Ладди, церемониймейстер и повелитель праздничного беспорядка, смотрел на все благосклонным взором. Тельюрайд был веселым местом. Чтобы отправиться на горном подъемнике в кинотеатр имени Чака Джонса[289], надо было оформить Wabbit Weservation — «куоличью буоню».
Они посмотрели французский кинохит «Амели», насыщенный чуть переслащенными фантазиями, хорватский фильм Даниса Тановича «Ничья земля» — этакое «В ожидании Годо» в окопах под огнем — и мастерски сделанную на деньги кабельной телесети Эйч-би-о картину Агнешки Холланд «Выстрел в сердце» — экранизацию книги Майкла Гилмора о его брате-убийце Гэри. Смотрели по три фильма в день, на некоторых засыпали, а между просмотрами и после них — гульба, встречи, вечеринки. Спустились с горы 3 сентября, и восемь дней спустя невозможно было не вспомнить то время как пребывание в раю, откуда был изгнан весь мир, а не только они.